Рамон Фолк-и-Камараза - Зеркальная комната
Я позавтракал, не торопясь выпил кофе, вышел на минутку из дома проверить, все ли в порядке, и, не встретив ни белки, ни удода, вернулся обратно, чтобы «не писать книгу», словно заядлый курильщик, который оставил вредную привычку и каждый день после обеда усаживался в кресло «не выкурить сигаретку», кроме воскресенья, когда он обязательно «не курил» дорогую гаванскую сигару.
Подумав об этом, я набил трубку и закурил, испытывая особенное удовольствие после трех ужасных месяцев добровольного никотинового воздержания.
Именно в течение этих месяцев мой рабочий кабинет-клетка вдруг стал по-настоящему моим. Дело вот в чем: когда-то давно на его дверях повесили плакат, где изображались две головы — одна с сигаретой в зубах и с гримасой отвращения на лице, у другой вместо сигареты — маргаритка, а вместо гримасы — ослепительная улыбка. Подпись гласила «La santé ou la vie à vous choisir»[29]. Кажется, МОТ распространила такие плакаты по всему свету.
Когда меня перевели в этот кабинет — из другого, выходившего окнами на Мон-Салев, — я решил оставить плакат на прежнем месте, хотя тогда курил с утра до вечера, как и теперь. Во-первых, если бумага плотно приклеена, срывай не срывай — следы все равно останутся (а я терпеть не могу даже следов от этикетки на бутылке!), а во-вторых, карикатура и подпись показались мне весьма удачными и не лишенными смысла, в-третьих, плакат висел с наружной стороны двери, поэтому страстный призыв был обращен не ко мне, а к сотрудникам, проходившим по коридору. Если же непосвященный думал, будто трудолюбивый служащий, обитающий в этом кабинете, — некурящий, поборник борьбы с курением или любитель полакомиться маргаритками, это только льстило моему самолюбию и подтверждало мысль о том, что здесь работаю вовсе не я, а ненавистный двойник. Но есть и еще одна причина, побудившая меня оставить плакат в покое: я люблю вводить в заблуждение людей, занимающихся статистикой, и если какой-нибудь специалист решит подсчитать двери с подобными плакатами и вычислить процент некурящих, а потом подвести баланс «на базе проведенного исследования», он ошибется именно по моей вине.
Итак, я бросил курить — ни единой трубки за три месяца! Сознаюсь, это был глупый и лицемерный поступок. Но сознаюсь и еще кое в чем: к тому времени я возненавидел самого себя — издерганного и сломленного человека, который, придя домой, тупо смотрит в экран телевизора или во французский кроссворд, пыхтит трубкой, включает магнитофон и с безразличным видом «наслаждается классикой»; человека в расцвете сил, отгородившегося от мира стеной молчания, глухого и безразличного к бурлящей вокруг жизни — к надеждам и мечтам, разочарованиям и сомнениям, к желанию жены и детей увидеть его таким, как прежде. И вот, пытаясь привести себя в чувство, я решился на отчаянный шаг — бросить курить! Причем самым простым способом — не брать в руки сигарет, не прикасаться к трубке и не сообщать никому о своем геройстве. Однако я не понимал, что уподобился людям, которые, катаясь на яхте и проживая в роскошном дворце, начинают экономить на спичках.
Да-да, именно так. Но Адела и дети, начиная со старшего сына (он жил отдельно, но по воскресеньям приходил к нам и убеждался, что братья недаром называют меня «живым трупом») и кончая позитивистом Мануэлем, мечтали совсем о другом: чтобы я наконец ожил, оставил в покое кроссворды, выбрал бы телевизор или классическую музыку (а лучше ни то ни другое); вернулся в лоно семьи, почувствовал вкус к жизни, к ее большим и маленьким радостям. И пусть я курил бы как паровоз, отравил дымом весь наш квартал и даже заболел бы — это лучше, чем умирать каждый день, понемножку.
Приняв героическое решение бросить курить, я нашел оправдание собственной вялости, раздражительности и дурному настроению. Вечерами теперь я занимался лишь тем, что сосал леденцы ohne Zucker[30], с экстрактом альпийских трав, распространявшие по всей квартире запах лекарств. Словно «король, не умевший смеяться» (персонаж пьесы моего отца, почти шекспировский герой), я замкнулся в себе и любые известия, приходившие из внешнего мира, — радости, похвалы, сплетни, обещания, надежды, пустую болтовню — воспринимал как нечто враждебное, грозившее нарушить мой покой. Получив в те дни телеграмму, в которой Шведская Академия сообщала бы о решении присудить мне Нобелевскую премию по литературе, а заодно и премию Мира, а премию в области медицины, дабы не проявлять излишнюю назойливость, отдать другому, я пришел бы в самое мрачное расположение духа, вообразив, что стал жертвой международного заговора, оказался втянутым в грязную игру и т. д. и т. п. В любом случае я не сдвинулся бы с места и, точно мумия, продолжал бы лежать на своем любимом диване, источая мятный и эвкалиптовый запах.
Вместо телеграммы я получил письмо от учеников одной барселонской школы. Дети прочли на уроке мою книжку, она им очень понравилась: «Ждем вашего ответа, если, конечно, у вас найдется немножко времени». Я пришел в отчаяние. Десять лет назад, получив подобное письмо, я сразу послал ответ и подумал: «Какое счастье, что я писатель, что я беден (но не нищий), что у меня есть старый автомобиль и вообще что я — это я».
А теперь мне нечего сказать этим мальчикам и девочкам. Две недели я сочинял ответ, где не было ни слова правды, ни искры подлинного чувства. Я выкручивался как мог, пытаясь не уронить себя в глазах неизвестных школьников и в своих собственных.
А уж послание издателя с просьбой написать несколько коротких рассказов: «Вам они удивительно удаются, это маленькие шедевры нашей литературы…» — просто доконало меня. Создавать литературные шедевры? Сейчас, в таком состоянии? Пожалуй, легче кататься на коньках! (На льду я оказался всего раз в жизни, но запомнил это надолго: две недели потом я ходил скрючившись, с ощущением, будто порвал себе все внутренности, а сыновья до сих пор умирают со смеху, вспоминая о моем катании.)
Телефонный звонок сестры: «Знаешь, твой лучший друг развелся с женой…», разговор с приятельницей, сообщившей между прочим, что ее дочь, да-да, незамужняя, ждет ребенка, предложение радио записать мою комедию — все это раздражало меня до крайности. Я не решался вскрывать письма, а если вскрывал, то не отвечал на них и вздрагивал от ужаса, услышав телефонный звонок. На работе я чувствовал себя спокойнее, погружаясь в бескрайнее море бумаг, которые, впрочем, тоже ненавидел.
А дома, читая в глазах родных, особенно в детских глазах, изумление и боль, делал вид, будто не замечаю этого.
В наказание я принимался сосать леденцы ohne Zucker.
Пробудившись от послеобеденного сна, я решил не писать больше ни строчки на отвлеченную тему. Хватит, сажусь за книгу! И что же? Куда делась моя решимость? Я снова за машинкой и строчу без устали, но к книге это опять не имеет никакого отношения.