Александр Русов - Суд над судом: Повесть о Богдане Кнунянце
Мы все с малых лет слышали бесконечные жалобы крестьян на тяготы жизни в нищих армянских и татарских деревнях (тогда азербайджанцев называли татарами). После таких разговоров отец вымещал свое недовольство на матери, на нас, детях, особенно если кому-нибудь случалось получить в тот день посредственную оценку в школе, а также на родственниках матери, происходившей из купеческой семьи. В сильном возбуждении ходил он по дому и кричал:
— Видите, до чего доводит невежество и отсталость крестьянской жизни? Как тяжело живут люди! Я хочу, чтобы вы получили образование и порвали все связи с этим несчастным, преследуемым сословием. Чтобы вы не были вынуждены гнуть спину перед каждым мерзавцем. Но и с этими торгашами у нас нет ничего общего. Нечего ходить к ним. Какие они нам родственники?
Бедная мама бегала, суетилась, стараясь восстановить мир в доме. Мы знали, что мама очень религиозна, хотя она скрывала это от нас, стеснялась посещать церковь, постоянная ругань отца по адресу местных священников, которых он называл не иначе как „продавцами душ“, причиняла ей невыносимые страдания.
Мы жили на окраине города, в самой верхней, горной его части. Семья наша считалась обеспеченной. Кругом в землянках жила городская беднота. Мать тайком делилась с соседями чем могла, и это было, пожалуй, самой большой радостью в ее жизни. Помнится, как она была однажды смущена и обижена, когда Богдан, будучи уже взрослым, назвал ее „врожденной благотворительницей“, с насмешкой заметив, что бедным людям благо творительностью не помочь — нужны более действенные меры.
— Что же, по-твоему, — возмущенно воскликнула мать, — сидеть сложа руки и смотреть, как люди голодают?
Он поцеловал ее и заметил с грустью:
— Мама, дорогая, делай как знаешь. Я совсем не это хотел сказать.
— Не поймешь тебя.
С годами я узнала, что и отец религиозен, только церкви не признает.
Мама погибла вместе с братом, с дядей моим Алексаном, во время армяно-татарской резни в Шуше в 1920 году. Сгорела с ним в нашем шушинском доме во время пожара…»
В записях Ивана Васильевича имеется почти мистическое замечание об огне. Когда прабабушка Сона ждала рождения дочери, в Шуше случился пожар. Она увидела огонь и очень испугалась. Видимо, последствием этого испуга явились родимые пятна у бабушки и у ее дочери — моей мамы. Их почти невозможно отличить от старых следов ожогов. В связи с огнем шушинского пожара Иван Васильевич упоминает и о моем ожоге ноги третьей степени в 1944 году, от которого я чуть не умер, пролежав, в Морозовской больнице около года. Все эти факты, сведенные воедино, должны были, видимо, навести на мысль о том, что генетический наш «огонь» перемещается из рода в род. Тут же Иван Васильевич приводит слова из некролога, написанпого Степаном Шаумяном о Богдане Кнунянце: «Он не жил, а горел в течение этих десяти лет своей красивой жизни», — причем, слово «горел» подчеркнуто Иваном Васильевичем двумя жирными чертами.
«Богдан с детства отличался большими способностями, особенно по математике, — пишет бабушка. — Не было по соседству старика, старушки, юноши или девушки, взрослого мужчины или женщины, кто бы не здоровался с ним, не приглашал зайти в дом. Со всеми находил он общий язык. Что-то неудержимо влекло к нему людей. Может, доброжелательность, которой он был одарен в избытке? Когда я приезжала в Шушу на каникулы, самые разные люди спрашивали меня о нем. Остановит, бывало, на улице женщина, помогавшая нам обычно печь хлеб на зиму:
— Фаро, можно тебя на минутку.
Оглядит меня с головы до ног, стянет одной рукой платок у подбородка и тихо, вкрадчиво спросит:
— Скажи, когда приедет Богдан?
— В этом году не приедет, — отвечаю. — Зачем тебе? Может, я чем могу помочь?
— Нет, у меня особый разговор. И отойдет тихо.
В Богдана верили. Ему доверяли. Считали всесильным. Он обладал особым даром убеждения, что и помогло ему стать яркой политической фигурой.
А вот Людвиг был совсем другим — нелюдим, прирожденный конспиратор. И хотя они и в Тифлисе, и в Баку вместе вели революционную работу, о Людвиге почти ничего не известно. Он как бы постоянно находился в тени, на втором плане, заслоняемый младшим братом.
В 1914 году наш Тигран поехал в высокогорный район Карабаха, в деревню Патар, принимать дубовые шпалы для строившейся тогда железной дороги Шуша — Евлах, которая к концу империалистической войны была законсервирована, а в дальнейшем так и не построена. В одном из окраинных домов ему предоставили ночлег. Там на старом комоде он совершенно неожиданно обнаружил болшую стопку прокламаций, выпущенных Бакинским комитетом РСДРП в 1902–1908 годах. Среди них оказались листовки, написанные Богданом, а также карикатура на царя, нарисованная Тиграном и выпущенная Бакинским комитетом (БК) в количестве 1500 экземпляров к мартовской демонстрации 1903 года. На полулисте бумаги был изображен царь, сброшенный с трона, рядом валялись корона и разломанный пополам скипетр. Рабочий со знаменем в одной руке и с молотом в другой наступал на спину царя. На флаге написано: „Долой самодержавие! Да здравствует свобода! Да здравствует 8-часовой рабочий! день!“ А сверху на листовке: „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ Тигран рассказывал, что четыре дня и четыре ночи печатали они вместе с Мехаком Аракеляном эту карикатуру. Чтобы сделать на гектографе 1500 экземпляров, надо было нарисовать ее пятнадцать раз. Чтобы знамя получилось красным, нужно было очень тщательно накладывать листы. Словом, когда последний экземпляр был готов, Тигран находился почти в бессознательном состоянии. К тому же ему в эти дни пришлось написать большой портрет Карла Маркса, который во время демонстрации был прострелен и куда-то пропал. Что касается знамени, которое спрятали в палку и принесли на парапет, то его изготовили на квартире Розы Бабиковой, жены Людвига.
И вот, находясь в глухой деревушке по делам Инженерной дистанции, Тигран обнаружил эту листовку среди других, лежащих на комоде. Он спросил хозяйку, зачем та держит в доме открыто такие опасные бумаги. Хозяйка ответила, что подобные листки можно найти во многих деревенских домах. Их привозили или присылали родственники, работающие в Баку. Ее сыновья велели хранить листки как зеницу ока, давать читать, кто попросит, но не выбрасывать.
— Так все и делают, — сказала она.
В 1915 году вместе с братом Тарсаем, акцизным чиновником, инспектирующим винокурение в Карабахе, я объезжала армянские деревни. Узнав, кто мы такие, люди приходили из окрестных деревень, чтобы спросить об отце и о Богдане.
— Такой веселый, живой парень, — вспоминали они. — Хоть и не наступила та хорошая жизнь, которую он обещал нам, все равно хотелось бы еще раз встретиться с ним, поговорить.