Александр Гольденвейзер - Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет)
Сергей Львович спросил Л.H., почему он бросил экзамены в петербургском университете. Л. Н. сказал:
— Я стал усердно работать, сдал два экзамена, получил кандидатские баллы, но потом — весна, потянуло в деревню, ну и бросил, и уехал…
О преимуществе людей, не получивших школьного образования, Л. Н. сказал:
— Я знаю двух музыкантов, не учившихся ни в каком учебном заведении, а между тем очень хорошо образованных людей, с которыми о чем ни заговори, все они знают — это Г. и Сергей Иванович Танеев.
Я играл. Потом Л. Н. сказал:
— Мне Антон Рубинштейн говорил, что если он сам, играя, взволновался тем, что играет, — он уже не действует на слушателя. Это значит, что художественное творчество возможно только тогда, когда пережитое отстоялось в душе художника.
Как здесь разговор перешел на писательство — не помню, но Л. Н. сказал:
— Обыкновенно, когда начинаешь новую работу, она очень самому себе нравится и ее делаешь с большим интересом. По мере того как работа подвигается вперед, она начинает надоедать, и часто, переделывая, выбрасываешь и заменяешь новым не потому, что это новое лучше, а потому что старое надоело. Часто даже выбрасываешь более яркое и заменяешь худшим, бледным.
Заговорили о Герцене. Л. Н. читал вслух отрывки из его книги (сборник статей из «Колокола»). Л. Н. чрезвычайно любит Герцена и ценит его очень высоко. Он говорил о несчастной личной жизни Герцена и о той драме, которую он должен был пережить, когда от него отшатнулись и перестали его понимать представители (особенно молодые) той партии, для которой он работал всю жизнь.
Л. Н. был у Герцена в Лондоне, когда он жил с Огаревой — Тучковой.
Бирюков спросил Л. Н. (для биографии, которую пишет) о том его разговоре с Герценом, который Огарева рассказывает в своих воспоминаниях. Л. Н. сказал, что помнит многое, о чем они говорили, а этого разговора не припоминает. тысячи невинных детских жизней может породить неверие, с которым трудно бороться каким бы то ни было проповедникам, Мария Львовна спросила Л.H.:
— Ты будешь ему отвечать?
Л. Н. ответил:
— Нет, на всякое чихание…
— Ну, а если бы ответил, что бы ты мог ему возразить?
— Главное заблуждение в том, что люди представляют себе Бога — Творца и Промыслителя, который награждает или карает за грехи, которому можно молиться, прося о чем‑то. Это отношение к Богу — православное. (Л. Н. на замечание Софьи Андреевны оговорился, что подразумевает вообще церковно — догматическое.) Я вспоминаю всегда удивительную легенду, которую мне рассказал один архангельский мужик еще давно. Мне давно хотелось ее написать, может быть я это и сделаю когда‑нибудь. Я не буду ее вам рассказывать. Кончается она тем, что ангел, убивший ребенка, говорит родителям, чтобы они не горевали, так как если бы этот ребенок остался жив — он сделался бы величайшим злодеем. Никто не может знать, зачем нужна его жизнь или смерть.
— Вообще по отношению к вере, к размышлению о смысле и назначении жизни все вопросы личного счастья, страдания, смерти не должны ставиться. Это все явления временные. Мы представляем себе жизнь, как прошедшее и будущее, а настоящего представить себе не можем, а между тем в этом‑то настоящем, вневременном мы и живем. Постоянно разбираемый вопрос о свободе воли мне кажется просто недоразумением.
Л. Н. вспомнил очень ему нравящийся афоризм Лихтенберга: «Мы гораздо яснее сознаем, что наша воля свободна, чем то, что все совершающееся должно иметь свою причину. Разве нельзя было бы обратить это умозаключение и сказать: ваши понятия о причине и следствии должны быть очень неправильны, так как наша воля не могла бы быть свободна, если бы они были справедливы». Л. Н. сказал:
— Рассматривая нашу жизнь во времени, как прошедшее и будущее, мы невольно связываем ее в цепь причин и следствий, и с этой точки зрения мы, разумеется, не свободны. Но в настоящем, вневременном, внепричинном, нет и не может быть этого вопроса. Жизнь человеческая есть постепенное освобождение духовного «я» от телесной оболочки. Мне вся жизнь человека представляется в виде вот какого рисунка: Л. Н. взял бумагу и нарисовал такой чертеж:
— Рождаясь, мы наиболее телесно сильны — все впереди. Духовно мы бесконечно малы. Дальнейшая жизнь — постепенное телесное умирание и духовный рост — освобождение. Жизнь телесная, бесконечно уменьшаясь, в смерти равна нулю. Духовная — растет и окончательно освобождается только в смерти. Всякий человек, став на известную точку духовного роста, не может одновременно стоять на высшей, и поэтому не подлежит осуждению. Когда приходишь к этому выводу, становится как‑то легко и свободно, как будто нет в людях добра и зла, за которое можно осуждать их. Человек не может быть выше своего миропонимания. Не судить его нужно, а стараться освободить его духовное «я» от телесных уз. И в этом бесконечном освобождении духовного «я» и есть смысл жизни. Оно и есть жизнь.
8 июля. Л. Н. сказал по поводу своей статьи о войне («Одумайтесь»):
— Мне тяжело чувствовать, что мои слова идут мимо людей. Если говорить о так называемых людях науки, которые смотрят на войну независимо от нравственного ее значения, только как на одну из стадий эволюции человеческих отношений, то тут знаешь, по крайней мере, с чем имеешь дело. Но что и как говорить людям, которые, очевидно, не могут понять моей точки зрения? Что ни говори, все скользит мимо них. Они как будто смазаны каким- то маслом, так что с них все, как вода, сливается, не смачивая их.
Сказав это, Л. Н. прибавил; что когда он писал к Николаю II (из Крыма, зимой 1901–1902 гг.), ему было передано что‑то вроде того, что «прочитал с удовольствием». Тут же он вспомнил про письма Герцена к Александру II.
Николаю Л. Н. писал о земельном вопросе. Об отношении правительственных людей к этому вопросу Л. Н. сказал:
— Я никак не могу стать на их точку зрения. Я помню, когда я был молод, был военным, я не задавался этими вопросами, они как‑то не возникали у меня; но я не могу себе представить, чтобы встретившись с таким воззрением, я бы мог пройти мимо него. Я помню два таких случая с собою. Раз, когда мне Василий Иванович Алексеев (учитель сына Ильи Львовича) в то время, когда я был в самом разгаре своей помещичьей жизни, впервые высказал мысль, что земельная собственность — зло. Я помню, как меня поразила эта мысль и как сразу для меня открылись совершенно новые горизонты. Так же было, когда не помню кто — француз какой‑то — сказал мне, что проституция вещь ненормальная и не только не нужная, а просто вредная для человечества. Шопенгауэр, например, говорит, что только благодаря проституции сохранились еще в обществе людей семейные отношения. Я, не думавший раньше об этом, после слов француза сразу почувствовал истину и уже не мог идти назад. Я могу представить себе, что можно не думать в известном направлении, не знать какой‑нибудь точки зрения. Но этой неспособности, нежелания понять, я не могу объяснить себе.