Маргарита Имшенецкая - Забытая сказка
Но чтобы о ней рассказать, надо познакомить Вас с историей, как это ни странно, одного платья, которое я надела всего два раза в своей жизни. В первом случае, не будь его, я бы и в Москву в это неурочное время не поехала, и Настеньку не встретила бы и дружбе этой не бывать. А во втором, я танцевала в нем еще раз, в этом волшебном платье, последний упоительный в моей жизни вальс, пять лет спустя после первого случая, в пустом, большом зале только с ним вдвоем, в моем домике в лесу, на Урале. Это было в ночь под Новый Год, 31 декабря 1913 года.
Получила я в средине лета из Москвы от художника Бориса Н. толстый-претолстый пакет. (Мы друг друга с детства знали.) И просил он меня исполнить его очень большую просьбу: приехать в Москву на осенний бал, скорее, интимный вечер передвижников. Осенью перед зимним сезоном передвижники устраивали этот бал без всякой публикации, на нем могли быть только члены общества и их гости. Были эти вечера закрытые и очень интересные. За самый элегантней костюм назначался приз. Борис прислал мне бездну набросков и советов. Я была молода, и такие глупости еще кружили мне голову. Выбрала я серый матовый шелк, вышитый серебром и мелким жемчугом вперемежку со стеклярусом (стеклярус только что входил в моду), подхваченный букетом живых красных роз у пояса. Шло мне это платье — сама себе нравилась. О! Мы, женщины, хорошо это знаем, когда взоры не только мужчин, но и женщин останавливаются, провожают Вас, завораживаются… Ну, конечно, тут и настроение, глаза и щеки не горят, а пылают, одним словом, приезжая, а не москвичка получила первый приз. Час был поздний, хотелось домой.
— К Яру, к цыганам! — вопил маленький скульптор Мишенька.
— Я хочу показать вам свою зазнобу, свою погибель!
Мишенька был очень талантливый, многообещающий, но страшно маленького роста человечек. Мне потом говорили, что он высек из мрамора свою «погибель» в диком танце и получил на конкурсе за нее заграничную поездку.
По просьбе Мишеньки мы заняли отдельный кабинет. Он сказал, что приведет только ее, а всех цыган хора не надо. Мишенька был из очень богатой купеческой семьи, о чем он не только не любил говорить, но даже обижался. Он хотел быть князем, графом, потомственным дворянином, иностранцем, но только не купцом.
Я очень пожалела, что согласилась поехать, тем более что я никогда ничего не пила, а быть у цыган и не слышать их, которых я очень любила, казалось просто нелепым. Исключительное исполнение «Две гитары» при полном составе хора с аккомпанементом гитар — было что-то потрясающее. И каждый раз я испытывала, как они таскали мою душу по мытарствам пыток, потом бросали ее в дикий разгул, топили, надрывали в покаянном стоне и вновь бросали в брызги веселья. И всегда с ума сходила, и Бог знает, чего могла бы натворить под впечатлением этого дикого, безудержного, хмельного веселья и горя безысходного.
Я сговорилась с Борисом Н. удрать незаметно.
Компания у нас была большая, сразу бы не заметили. В этот момент вошел старик цыган с гитарой и сел у входа, за ним Мишенька. Он выключил электричество, и горели только два канделябра по пять свеч на высоких подставках. Цыган ударил по струнам «Ах вы сени, мои сени», и из боковой двери выплыла лебедушкой, выражаясь нашим народным определением, Мишенькина «погибель».
Что можно сказать о ней и о ее танце? Я забыла, что собралась домой. Трудно себе представить, что «По улице мостовой» или «Ах вы сени, мои сени» можно станцевать по-новому, по-иному, проникнуть в душу песни, в душу народную и переложить на танец. Есть искусство танцевать, и есть талант, что-то свое, дар Божий. Так и она плавала лебедушкой, словно земли не касалась, и до того была пластична, гибка. Руки, кисти, пальцы точеные, красоты неописанной, изгибались, выворачивались, исполняя в танце не последнюю роль. Поняла я, почему Мишенька свет притушил. Были две танцовщицы, одна живая, а другая — тень, за живой бегущая, и в этом-то и был эффект, и канделябры были так поставлены, что тень с живой не расставалась.
Мишенька шепнул что-то старому цыгану, усадил кого-то за пианино, и после малой паузы бухнуло «Ходи изба, ходи печь, хозяину негде лечь», сама песня, мотив призывали душеньку разойтись всласть, распотешиться. Не вытерпел наш Ухарь-купец Мишенька, сбросил пиджак и волчком, кубарем расстилался перед своей зазнобой, и еще, и еще кто-то за ним. Быстрота такта, бешеная пляска людей и теней, которые принимали причудливые, угрожающие формы, мгновенно меняясь, прыгая по стенам, по мебели, по нашим платьям, лицам, достигая потолка. И точно весь кабинет пошел, закачался. Этот шабаш, эта дикость, типичное выражение русской распоясанности, без меры, до полного опустошения души и тела, кажется, взбудоражили всех нас. Музыка оборвалась, и танцоры повалились кто в кресло, кто на кушетку. Когда они отдохнули, мы заставили их еще раз повторить эту пляску ведьм, по быстроте и фантастике невообразимую.
Цыганку звали Настей, и она была самой младшей из семьи Поляковых, знаменитых певунов по младшей линии. Ей было не более восемнадцати лет, и она была в хоре первый год. Когда я была девочкой лет четырнадцати, я встретила даму в Алупке, в Крыму, которая была и осталась для меня идеалом красоты и обаяния, и вторая — цыганка Настя Полякова, точеная, изящная, головокружительно женственная, произвела на меня такое же чарующее впечатление. Ничего специфического, то есть без их трафаретной повадки цыганской, без слащавого «Ах ты мой изумруд яхонтовый».
Упала Настя на диван рядом со мною, после танца дикого усталая, но возбужденная, с горящими глазами, словно танец еще палил, обжигал ее. Встретились глазами и потянулись друг к другу. Крепко поцеловала я Настю в губы алые, в губы красивые:
— Спасибо, Настенька, разуважила. И какая же ты красавица! — восторгалась я, не отводя от нее глаз.
— Ишь ты, сама Царевна… Эдакая, — она подыскивала слово.
— Заморская, — подсказала я ей Глашино прозвище.
Вот-вот истинно, к тебе другое ничего не подходит. Ох! И много ж и молодых и красивых господ к Яру к нам приезжает, но такой как ты… Ты совсем, совсем не такая как все…
Влюбились мы с нею друг в друга и расстались большими друзьями. Держалась Настя просто, естественно, пела с большой душой, голос еще был молодой, контральто бархатистый, но многообещающий. На прощанье Настя сказала мне, когда бы я ни захотела ее повидать, хоть днем, хоть ночью, все могу узнать о ней у старой цыганки, живущей во дворе Яра, которая заведовала их вечерними платьями.
Прошло так с полгода. Собираясь вновь в Москву, я решила сделать Насте подарок. У нас на Урале было очень много старообрядцев, и их женщины носили в торжественные дни поразительной красоты шелковые шали. Где они их доставали, я так и не допыталась. Думаю, что это у них от их бабушек-прабабушек. На редкость были подобраны комбинации красок и рисунка. Достала мне одна старообрядка, конечно, тоже моя приятельница (о ней когда-нибудь расскажу) чудесную шаль теплого синего тона, фон заткан золотом, причудливыми листьями, цветами, с широкой густой бахромой. Ну и шаль! Я предвкушала восторг Насти и зависть цыганок.