Владимир Кораблинов - Азорские острова
– Кончаются, стал быть, собачьи депутаты…
Сам мужик, Семен Васильич жил от мужиков в особицу, брил бороду и усы, одевался по-городскому. Скрывая кривой глаз, носил синие очки, но берег их, зря не трепал, появлялся в них лишь на людях.
Будрецкий, из польских беженцев, человек робкий, трепетный, боялся всех, а в лавке находился председатель сельской бедноты. Будрецкий испуганно глядел то на лавочника, то на председателя и не знал, как держаться.
– Добрешешься, сволочь! – сказал предкомбеда. – Шлепнуть бы тебя, гаду, да пули жалко…
Этот разговор я сам слышал, меня в тот день за чем-то посылали в лавку. Я сидел на крылечке и с интересом прислушивался к перебранке Семена Васильича с председателем.
– Об тебе, косой бугай, чека скучилась, – презрительно сплюнул Андрюша.
У лавочника внутри что-то протяжно захрипело, как испорченный бой в стенных часах.
– Че-ка! – захохотал, засипел. – Чеку еще какую-то придумали! Ты б, Андрюша, об своей об шкуре лучше поразмыслил бы, себя поберег. А то ведь не ровен час… В одну прекрасную время сымут тебя с мягкой постелюшки: «Эт-та вы, спросют, такой-сякой председатель оборватого комитету? В таком разе пожалуйте, господин-товарищ, за сарайчик…»
– А вот! – Андрюша побледнел, стукнул прикладом о грязный, захарканный пол. – Этого не видал?!
– Ах, дурашка! – потешался лавочник. – Так ведь у них же на твою ружье – танка железная! Артиллерия! Не-ет, друг, вам спроть них нипочем не выдюжить!
Я шел домой и раздумывал об услышанном. И, кажется, в первый раз вдруг сообразил, что древняя Русь, стишки, картинки – это так, это хорошо, но, верно, не миновать нам чего-то такого, о чем ползут слухи, что должно случиться неотвратимо.
Но что это будет? Война? Свои, русские, станут убивать своих же? Я знал, что русские русским рознь, одни за царя, белые, другие – за революцию, за Советы – красные. Как не знать! И что воюют они где-то за свои по-ли-ти-чес-ки-е платформы – и это мне было известно. Но дело-то все оказывалось в том, что до сих пор война происходила бог знает где, далеко, а тут вдруг – у нас, в Углянце! И, значит, пушки? И ужасные танки? Эти громадные железные чудища, похожие на допотопных ящеров или черепах… или нет, пожалуй, в нелепости своей вообще ни на что не похожие.
Я как-то видел картину в «Огоньке»: наступление английских танков на немецкие позиции. Вздыбленная бронированная махина, задрав кверху тупое рыло, ползет на железных гусеницах, слепо, страшно; немецкие солдатики в вильгельмовских, увенчанных копьевидными штырями касках, кидая ружья, бегут, потрясенные; раздавленная пушка – крохотная, игрушечная; колья проволочных заграждений – как спички… И все повержено, все сломлено железным дивом.
Все как во сне, как в бреду.
А кругом весна сияла.
На выгоне, на зеленой нежной муравке бабы расстилали беленые холсты. Синицы-иванки́ весело перекликались в углянских садах. Близкие леса сиренево сквозили, еще не одетые. И зыбко над их прозрачностью, у самого горизонта, белела недостроенная колокольня Толшевского монастыря. Рыжий телок, задрав хвост, скакал, взмыкивал не своим голосом. И дым пахучий бесчисленных деревенских угольниц плоско, слоисто стлался, между яблонями, оберегая приземистые деревца от весенних заморозков.
И мужики ехали в поле пахать, истово принимались за вековечный свой труд – кормить стопятидесятимиллионную Россию. РСФСР – как она сейчас называлась. «Помирать будешь, а все равно – сей!» – так-то испокон веков старики говаривали.
Нынче же России выходило две: наша, где жили мы, где пахали углянские мужики и звонко, голосисто переговаривались бабы, расстилая беленые холсты, и другая – та, по которой двигались несметные казачьи полчища с артиллерией и даже танками, как уверял злобствующий лавочник.
И та, чужая, воинственная, грохочущая железом, полыхая зловещими заревами ночных пожаров, грозно шла на эту, нашу Россию затем, чтобы покорить ее, задавить, вернуть лавочнику его лавки, а миллионеру Сычеву – его табачную фабрику и проклятый автомобиль, из-за которого столько на селе было переломано оглобель и опрокинуто телег.
Невероятно…
А он, Сыч-то, оказывается, и в ус не дул: дерзко, ничуть не скрываясь, околачивался в городе и, надо думать, терпеливо поджидал нашествия генералов.
Всего лишь полгода прошло с того темного осеннего вечера, когда разыскивали его чекисты, а он, как ни в чем не бывало, среди бела дня бесцеремонно вваливается в наш дом, кричит простуженно, сипло:
– А-а, туды их мать! Думали, дискать, растоптали, уничтожили Сыча, ан – дулю-с! Вот он я, собственной персоной, равноправный гражданин, советский служащий!
Хвастает, что поступил на железную дорогу поездным контролером, и ходит по вагонам рабочих поездов, щелкая компостерными щипчиками, проверяет билеты, вылавливает «зайцев» и даже имеет от этого занятия доход.
Смысл старой поговорки, что «дерьмо и в воде не тонет», сама жизнь подтверждала полностью.
Лето девятнадцатого потянулось в духоте, в зное, в тревожных, туманных слухах, в ожидании.
Родня и какие-то сомнительные знакомцы понаехали к нам из разных мест российской империи – из Киева, из голодного Петрограда, из станицы Урюпинской, из Воронежа. Тетушка Елена Михайловна с пышнотелой барыней, вдовой-невесткой Настасьей Павловной; какой-то ранее неведомый мне троюродный братец Алексей Иваныч; загадочный, странный человек Александр Васильич, бывший углянский учитель, в четырнадцатом добровольно ушедший на фронт, а тут неожиданно, словно с неба упал, объявился в самом неприглядном виде – грязный, заросший, обовшивевший…
Мама только охала, уходила в чуланчик поплакать, повздыхать: поди-ка прокорми этакую ораву! Отец, как всегда, был молчалив, сдержан, терпеливо ждал, когда кончится родственное нашествие. Его, кажется, больше всего тревожило то, что я не обучаюсь наукам, бью баклуши, гоняю без толку, напяливаю на колья плетня страшные конские черепа («И где ты только разыскиваешь эту дохлятину!» – в отчаянии причитала мама) или вожусь в своей комнатушке, копаюсь в каких-то бумажных клочьях. Эти клочья, этот хлам были вырезанные из старых журналов картинки, полюбившиеся мне – за что? – едва ли мог объяснить. Многие мне были непонятны совершенно (как в свое время жуткие гравюры Доре), однако какая-то тайная прелесть жила в них, превращала мою жизнь в бесконечную цепочку восторгов, в некое легкое, веселое сумасшествие.
Снова захватило: рисовать, рисовать… Но ведь для этого требовалась бумага, а где ее взять? И тогда пошли в дело чистые листы из старых тетрадей, книжные форзацы, оборотные стороны географических карт.