Семен Нагорный - Седов
В заключение он просил остающихся не унывать, не падать духом и надеяться на скорое возвращение на родину.
– Мне хочется сказать вам не «прощайте», а «до свидания!»
Так прошел последний час на «Фоке». Седов внушал людям надежду и сам хотел надеяться. Как соблазнительно бывает иногда принять желаемое за возможное!
Но теперь и крохотной надежды нет. Он знает – силы приходят к концу.
Закусив губу, он делает усилие и перекладывает больную ногу. Хорошо было бы снова растереть ноги спиртом.
Но эта ночь бесконечна. Спят Линник и Пустошный. У Линника вчера шла горлом кровь. Хорошие ребята, бедные ребята…
Он вздрагивает после минуты забытья. Линник что-то сказал во сне. Тишина. Какое-то беспокойство охватывает его. Он видит слишком много в одно мгновенье. Себя, палатку, далеко-далеко простершиеся снеговые равнины, холмы, над которыми белая пыль, и в то же, время – Петербург, кто-то не спит в их квартире… Бухту, которую он назвал так хорошо: Тихая, дымок над палубой. А здесь, рядом, он видит, как лежат в снегу, свернувшись в комочек, собаки. Нельзя в одно время видеть так много. Лучше, когда что-нибудь одно. Не так тревожно.
Две или три минуты его душит новый взрыв кашля. Он приподнимается, мех сползает с него. Он забывает все: больные ноги, холод, то, о чем думал… Воздуха, воздуха!.. Неимоверным усилием он разрывает одеревяневшими пальцами ворот рубахи. Сидит с открытыми глазами. Как хорошо, приступ окончился, – дыхание, жизнь…
Просыпается Пустошный и молча, в полусне, складывает больного начальника на меховую постель, укрывает ему грудь, плечи.
– Зажги примус, холодно, – говорит Седов.
Он ощущает страшную усталость. Спать, спать…
Пустошный встает, ползет из палатки, возвращается с бидоном, начинает в темноте возиться с примусом.
– Нет, не надо, отставить примус, – говорит Седов, – керосин беречь…
Пустошный на четвереньках подползает к нему, видит: начальник без памяти. Он зажигает примус и держит его над грудью Седова…
Полтора года назад в нем была уверенность, что для совершения подвига нужна добрая и сильная воля, а для открытия полюса, в частности, – еще и некоторое количество провианта, собаки, теплая одежда и керосин. В жизни он встречал, с самого детства, много тяжелых препятствий и не раз преодолевал то, что другому было бы не под силу. Но никогда он не пытался вникнуть в жизнь, через которую шел. Он не придал значения тому обстоятельству, что дело, которое он начал, осталось в стране почти незамеченным.
Он отплыл в экспедицию вопреки воле правительства, наперекор «общественному мнению» той маленькой, но всесильной России, которая шумела газетными листами и занимала официальные посты. Среди тех, кто ему помогал, большинство принадлежало к таким людям, как Дикин или купец Демидов, к таким, как Белавенец, – капитан в отставке, секретарь комитета, наживавшийся на устройстве благотворительных вечеров, концертов и сборов. Седов не придавал этому должного значения. Даже экзамен, который учинили для него в морском министерстве, не напугал его. Как они расправлялись с ним! Очень вежливо, совершенно в стиле инглизированного морского офицерства, сохраняя полное бесстрастие на лицах, члены комиссии пытали человека, которому не могли простить темного происхождения и неприличного энтузиазма, пытали издевательским педантизмом, презрительным равнодушием к его готовности на риск и подвиг, высокомерным недоверием к его опыту, – и злорадно торжествовали, найдя пробелы в предложенном проекте, поймав этого безродного выскочку.
Он слишком верил в свои силы. Это было единственное его богатство – железная воля, деятельный и ненасытный ум, могучее здоровье. Завоевание полюса представлялось ему поединком между человеком и природой, единоборством, в котором он должен был выступить один и не мог не победить. Вот почему, до поры до времени, он не ощущал трагичности своего одиночества и не понимал, что большой России, народу, для которого он шел на подвиг, было в то время не до полюса.
Слабый, больной, лежит он в палатке под грудой меха. Подобрав ноги, дремлет Пустошный. В руках его ровно гудит примус. Седов приходит в себя. Он трогает матроса за локоть.
– Ложись спать, отставить примус, – говорит он Пустошному.
Тот молча гасит огонь, сваливается на бок и засыпает.
Седов лежит с открытыми глазами.
Как много мыслей! Когда отняты силы, чтобы итти, остается еще память, и человек живет.
С хутора Кривая Коса он бежал в Ростов. Для того чтобы ловчее было, снял сапоги и бежал, оглядываясь, – нет ли из дома погони.
Он был матросом и грузчиком. В жизни ему чертовски везло. Нельзя отрицать: сыновья рыбаков не часто получают золотые погоны. Блестящая карьера! Это было нелегко, но он хотел этого и достиг.
Почему же сейчас – смерть? Может быть, нужно было во время отступить? И когда?
Не тогда ли, в мае, когда получил это длинное, отпечатанное на холодной глянцевой бумаге постановление совета министров. Как это: «По удостоверению заинтересованных ведомств, изложенные в записке пятидесяти одного члена Государственной думы соображения об условиях практического осуществления» – и так далее и так далее!
Нет, он не отступил. Нужно было найти поддержку – любой ценой.
Он надеялся на «общество», которого не знал. И вот, гидрограф и офицер, он превратился в лектора и литератора. Еще в XVII веке, говорил он, простой казак Семен Дежнев дошел до Колымы, а затем проник в Берингов пролив, который тогда и названия не имел. Наши поморы, доказывал Седов, в своих плоскодонных кочах и шитиках, едва скрепленных корнями сосны и проконопаченных мохом, под равдужными парусами,[24] испокон века ходили на Грумант, который много позже лег на карту под названием Шпицберген. «Свои деревянные якоря, с навязанными камнями, – писал он, – бросали они в неведомые воды Далекого Севера и качались на мочальных или корневых канатах в бухтах Груманта, Новой Земли, у Таймыра и островов Новой Сибири, о чем теперь свидетельствуют только кресты, поставленные ими…»
Савва Лошкин, Харитон и Дмитрий Лаптевы, Семен Дежнев, Яков Пермяков – они были не только его герои, но и предки – по крови и духу. Он чувствовал себя правнуком этих неугомонных открывателей новых земель, он думал, что у него такие же зоркие глаза, такие же широкие плечи. И как они, он грезил о новых морских дорогах, об островах с непуганым зверем, мечтал окрестить новые земли, любил Север и чуял, предприимчивый, как они, необыкновенные богатства за морями. Его охватывала благородная ревность, когда он читал об успехах иностранцев – Пири, Шекльтона, Амундсена. Он был убежден, что России должна принадлежать честь изучения полярных стран, и ощущал в себе как раз ту силу и волю, которые нужны для этого.
С такими мыслями и чувствами, наивный и восторженный, он обращался ко всем, кто хотел его слушать. Ему нужны были деньги – не так уж много: семьдесят тысяч!
Они жертвовали очень щедро. Они присылали пять рублей и просили напечатать об этом в газете, с упоминанием чина и звания. Целое общество, он, как сейчас, помнит: «Русское общество любителей мироведения», собрало «среди любителей мироведения и их гостей» 14 рублей. «Новое Время» объявило об этом. Пожертвования были большей частью так мизерны, что казались нарочитым выражением равнодушия и насмешки. Офицерское собрание армии и флота прислало 75 рублей 05 копеек.
Ветер не утихает. Палатка обвисла под снегом, обледеневший брезент висит над самым лицом. Опираясь на локти, Седов переносит себя на вершок дальше в глубину палатки. По ногам пробегает острая боль. Он стонет.
Он видит перед собой разрезанную надвое пробором голову капитана Белавенца. Сколько лоска, какие благородные манеры! Какой жулик этот почтенный морской офицер! С каким изяществом он крал деньги экспедиции. Ах, какой жулик! И рядом с ним – благообразный господин Суворин, главный меценат и благотворитель. Холодный взгляд, мягкий бархатистый голос: «Дорогой лейтенант, мы все приходим в восхищенье…»
Но он все терпел. Он был занят покупкой судна, собак, продовольствия. Никто ему не помогал. Кое-где поговаривали и даже писали, что Седов, мол, обманщик и карьерист, что его затея – сумасшествие или афера, что правительство обязано воспретить… Он все терпел, потому что надеялся расквитаться сразу, – победой, а если не победой, то смертью.
И вот – август, Архангельск. Расцвеченный флагами «Святой мученик Фока» – у Соборной пристани.
Он может еще отступить. Время позднее, экипаж снят этим вором Дикиным. Лучше отменить, отставить до следующего года.
Нет! Он не отступил. Отступать было некуда. Отменить выход «Фоки» значило отказаться от экспедиции навсегда, иначе говоря – сдаться. А он еще имел надежду на успех.
Или, может быть, не надо было после зимовки на Новой Земле пробиваться на север? Не лучше ли было тогда, по чистой воде, повернуть на зюйд? Как хорошо понимали это его спутники.