Маргарита Имшенецкая - Забытая сказка
В свою защиту скажу, что когда я брала вещи без спроса, то испытывала некоторую борьбу с внутренним каким-то протестующим чувством. Относительно сковородки я успокоилась, что положу ее обратно, а относительно свечки совсем не беспокоилась. По тем временам я имела на это свой собственный взгляд. Что такое свечка? Ее не едят, и ни к чему ее не приложишь. Она даже не вещь. И все равно, сгорит и только. А потому я считала, что свечка, вещь все равно исчезающая бесследно, вовсе к воровству не относится. Собственно говоря, «воровство» как таковое, в полном смысле этого слова, я еще не понимала, но хитростью, изворотливостью и искусством врать уже обладала.
Я начала лизать сковородку, но она была холодная, а няня говорила, что на том свете лижут горячие. Значит, она должна быть горяча, как иногда бывают горячи суп или каша. Начала ее прикладывать к изразцовой горячей печке (дело было зимой). Все эксперименты лизания я проделывала поздно вечером, когда няня, уверенная что я заснула, уходила вниз ужинать. Сковородка, нагретая у печки, была довольно теплая, но всё же не горяча.
А вот сегодня, нагрев ее на свечке, я добилась блестящих результатов, правда, закончившихся не только печально, но и катастрофически, с весьма тяжелыми последствиями. Смело приложив весь язык к действительно горячей сковородке, я почувствовала, что он вроде как бы прилип к ней. Страшные колики под мышками, и из глаз что-то посыпалось. Я отдернула язык. Но, будучи от природы настойчивой, храброй, я начала осторожно лизать кончиком языка сковородку, также как Сэр пил воду.
Но после нескольких лизков решила, что на сегодня довольно. Язык распух и все больше и больше не помещался во рту. Слезы из глаз не капали, а лились. Зарывшись с головой в подушки, я уже не всхлипывала, а выла от ужасной боли во рту. В эту самую минуту в комнату вошел доктор, Николай Николаевич. О нем очень много будет сказано в свое время.
Доктор вытащил меня из кроватки и поднес к лампе:
— Что случилось? В чем дело?
Я высунула язык и глазами показала на сковородку, говорить не могла.
— Язык спален… пузыри… Каким образом? Николай Николаевич поднял весь дом на ноги.
Послали в аптеку, а пока в кухне терли сырой картофель, который он собственноручно прикладывал к моему языку, меняя его ежеминутно. Родителей в этот вечер не было дома.
— Ты что же, старая, не доглядела? Ничего понять не могу.
Бедная, любимая моя няня поняла, в чем было дело:
— Вишь, горячая голова, по взаправдашнему приняла, — и рассказала Николаю Николаевичу о последней истории с подушкой и как пригрозила мне муками ада.
— Вишь, горячая голова, упредить задумала… и сковородку и огарок добыла, — закончила няня.
С тех пор, чуть ли не до девичества, за мной было прозвище «горячая голова». Как долго возился со мною Николай Николаевич, не помню, только няня сказала, что до самого утра он просидел в кресле около моей кроватки. Утром он, конечно, удивил моих родителей своим ранним посещением, так как бывал у нас только вечерами, рано или поздно, но неукоснительно каждый день. Итак, мой язык был спасен.
Еще небольшой случай последовал вскоре за сковородкой. Дело было перед Рождеством. В доме все были заняты, даже няня. Мы с Сэром были предоставлены самим себе, в таких случаях мы делали то, что не поощрялось, проникали в те уголки дома, и которые не разрешалось.
Давно нам хотелось исследовать нижнюю часть дома. Там мы еще не были, но о ней слышали, и особенно нас привлекала так называемая «холодная кладовая». Мама часто говорила горничной Маше или няне Карповне: «Сходи-ка в холодную кладовую и принеси варенье», или фрукты, или вина и в этом роде…
Холодная кладовая где-то далеко, — внизу дома. Воображение рисовало ее обязательно мрачным жилищем ведьмы, у которой черный кот и сова. Было страшно и очень холодно, когда мы очутилась в темном коридоре, в самом нижнем помещении нашего дома. Я крепко держалась за ошейник Сэра. Осмотревшись, мы двинулись к концу коридора, откуда из щели лился слабоватый свет. Дверь оказалась незапертой. Мы вошли в довольно большую комнату, освещенную с потолка маленькой электрической лампочкой, которая после темноты показалась солнцем. Страх сразу прошел. Наше внимание привлекла большая глиняная чашка на столе со взбитыми желтками; около стоял стеклянный кувшин с белка ми и ведерко с разбитыми яичными скорлупками. Почему-то все это ярко запомнилось. Ложки не оказалось. Черпать было нечем. Погрузив палец в желтую массу, попробовав, мы с Сэром убедились, что это настоящий гоголь-моголь, который мы оба обожали больше всего на свете. Лизали мой палец по очереди: сначала я, а потом Сэр. Он стоял около меня на задних лапках, взвизгивал, когда наступала его очередь, и пускал длинную слюну, когда была моя, следя за мной беспокойными глазами. Окунать один палец показалось долго и мало, всей пятерней куда лучше. Я слизывала с ладони, а Сэр обратную сторону моей руки. Когда мои глаза нечаянно обнаружили икону, я как-то застыдилась. Няня всегда говорила: «Бог все видит». А я-то думала, что мы одни. На полу лежала бумажка. Я намазала ее гоголь-моголем, икона висела невысоко, и залепила лик Святого. Когда Сэр облизывал мою руку, дверь открылась, и вошла няня.
— Мать честная… Батюшки… Да что же это?
Сэр тотчас исчез.
— Да ты-то понимаешь, что ты наделала? Ведь я только что двести желтков для теста стерла, а ты их псиной опоганила. Вот подожди, на том свете… — Но няня не кончила, очевидно, вспомнила историю со сковородкой и сердито добавила: — Бесстыдница, не думай, Бог все видит.
— Ничего Он не видел, — ответила я, указав ей на залепленную икону.
Тут уж трудно описать, что произошло с моей дорогой няней. Она бросилась к иконе, сняла ее, схватила меня, и мы со скоростью вихря очутились на втором этаже в моей комнате.
Руки няни тряслись, зубы стучали, губы шептали непонятное. Глаза были полны слез. Быстро переодев и вымыв меня, набожно перекрестившись, омыла икону, поставила на комод и повалилась перед ней на колени.
— Господи! — воскликнула она, — спаси, заступи, помилуй дитя малое, дитя неразумное.
Завернув икону в чистое полотенце, спрятала в комод. По щекам ее текли обильные слезы. Няня плакала. Я первый раз видела ее такой. Повиснув у нее на шее, я целовала ее морщинистое лицо и прижималась к ней своей мокрой от слез щекой. Этот случай вызвал в моей детской голове, если не процесс обдумывания и анализа, но всё же заставил память сохранить его, и что-то запретно-необыденное запало от смысла слов няни.
— Нет в тебе страха Божия. Горе мне бесталанной, не сумела обучить.