Белла Ахмадулина - Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной
БЕССОННИЦА
Было темно. Я вгляделся: лишь это и было.
Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес,
если бы в них не разверзлась белесая щель, —
вялое облако втиснулось в эту ловушку.
Значит, светает… Весь черный и в черном, циркач
вновь покидает арену для темных кулис.
Белому в белом — иные готовы подмостки.
Я ощущал в себе власть приневолить твой слух
внять моей речи и этим твой сон озадачить,
мысль обо мне привнести в бессознанье твое, —
но предварительно намеревался покинуть
эти тяжелые и одноцветные стены.
Так я по улицам шел, не избрав направленья,
и злодеянье свое совершал добродетельный свет,
не почитавший останков погубленной ночи:
вот они — там или сям, где лежат, где висят —
разъединенной, растерзанной плотью дракона.
Лужи у ног моих были багрового цвета.
Утренней сырости белые мокрые руки
тёрли лицо моё, мысли стирая со лба,
и пустота заменила мне бремя рассудка.
Освобождённый от помыслов и ощущений,
я беспрепятственно вышел из призрачных стен
города, памяти и моего существа.
Небо вернулось, и в небо вернулась вершина —
из темноты, из отлучки.
При виде меня
тысячу раз облака изменились в лице.
Я был им ровня и вовсе от них не отличен.
Пуст и свободен, я облаком шел к облакам,
нет, как они, я был движим стороннею волей:
нёс мое чучело неизвестный носильщик.
Я испугался бессмысленной этой ходьбы:
нет ли в ней смысла ухода от бледных ночей,
надобных мне для страстей, для надежд и страданий,
для созерцанья луны, для терпенья и мук,
свет возжигающих в тайных укрытьях души.
Я обернулся на стены всего, что покинул.
Там — меня не было, И в небеса посылала,
в честь бесконечности, дым заводская труба.
1967
СОН
Земля мерещится иль есть.
Что с ней? Она бела от снега.
Где ты? Всё остальное есть.
Вот ночь — для тьмы, фонарь — для света.
Вот я — для твоего суда,
безропотно, бесповоротно.
Вот голос твой. Как он сюда
явился, Боже и природа?
Луна, оставшись начеку,
циклопов взор втесняет в щёлку.
Я в комнату ее влеку,
и ты на ней покоишь щёку.
1967
«Бог памяти, Бог забыванья…»
Бог памяти, Бог забыванья!
Ожог вчерашнего пыланья
залечен вечностью слепою.
И та, чьего лица не помню,
была ль, покуда не ушла?
Но всё надеется душа,
зияя ящиком Пандоры[158],
на повторенья и повторы.
1968
ДО РАЗЛУКИ
Так время пробежало черной кошкой
по закоулкам.
И лицо зимы
с простыми и суровыми чертами
размылось в стёклах.
Только этот лист сковало льдом…
В котором отразится
во сне ли явленное или наяву —
как в зеркале,
чтобы шипы воспоминаний
не раз отверзли нам глаза души:
усталые от дней однообразья,
искусственного солнца с лживым блеском,
ворованного неба, даже жизни,
столь не осмысленной порою до конца.
Блестит сосулька, сладкий зуб зимы.
И вздох трубы, и выдох человека
с теплом, как в только что убитом звере, —
полотнищем трепещут на ветру.
И вот, как если б сотню лет спустя,
когда всем-всем — от красок и до звуков —
перенасыщен дух,
я вновь прошу
вернуть мои права на всё былое.
Мне нужно их вернуть,
чтоб нас с тобой,
едва почуя трещину отхода,
не поглотило облако забвенья
своей зловеще-топкой чернотой.
Дай руку мне,
горячую обычно и слабую.
Дай сердце мне свое,
такое же горячее — и строже
которого не ведал в жизни я!
Покуда позволяет нам судьба,
давай же не утрачивать доверья —
и да прислушается к нам извечный мир,
и наши головы на грудь себе положит,
и будет он по-прежнему стараться
хоть в чем-то измениться… но не сможет.
1969
БИЧВИНТА[159]
Эта зелень чрезмерна для яви.
Это — сон, разумеется,
сон о зеленом…
Ветру не терпится вялую дрёму тумана
вывести, выволочь, вытолкнуть из сосняка,
и туман,
как и подобает большому сонному животному,
понуро следует за ветром,
и потому — все вокруг зеленое:
стена, лестница, балкон, скамья и книга —
та книга, которая всю ночь
впустую взывала к состраданию,
желая разгласить заключенную в ней боль
(словно старуха, ощутившая дыхание смерти,
столь же острое и важное,
как дыхание того, о, того,
кто когда-то впервые говорил ей о любви,
и вот теперь — к отупевшему лицу,
замкнутому, как клетка,
которой нечего держать взаперти,
изнутри подступила страсть).
Это — сон, разумеется,
длинный сон…
Шаги по сосновому полу ничем не вредят тишине.
Воздух, вобранный птичьей гортанью,
вскоре возвращается в виде зеленого свиста,
то есть не слышно, а видно,
как клюв исторгает зеленую трель,
ибо туман забрал себе и присвоил все звуки —
в обмен на право прогуливаться
среди ветвей в зеленых шлепанцах…
Изваянная, как жеребенок,
закинув голову, нюхает воздух маленькая девочка.
1971
«Шла женщина по белому песку…»
Шла женщина по белому песку
и думала: где в мире бесконечном
ей дома быть, чтобы рывком беспечным
одежды сбросить и предаться сну?
Решила: здесь! — где тысяча мужчин
пила вино среди своих владений.
У женщины, желавшей сновидений,
считаться с этим не было причин.
Вселенная была ее уют,
где ей угодно быть хозяйкой дома,
где нагота блаженна и удобна:
вздымает грудь, и туфельки не жмут.
Однако как беспечен, как высок
был подвиг той свободы одинокой:
разделась и легла возле глубокой
воды морской, затронувшей песок.
Так и спала средь блеска и жары.
Жил влажный след от моря и до камня.
Мужчин неосторожные дыханья
теснились, как воздушные шары.
Всё, что кричит, хлопочет, говорит,
затихло: в мире не осталось шума.
Моряк забыл, как называлась шхуна,
рыбак не помышлял о ловле рыб.
Спала, щекою к вечности припав,
в отваге беззащитной и несмелой,
и сон ее лелеял город белый,
что камбалой и камфарой пропах.
Морис Поцхишвили[160]