Белла Ахмадулина - Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной
ДРЕВНИЙ ТАЛЛИН
О сказки, как они близки —
толкутся, трогают за локоть,
Я пиво пью — и вдоль щеки
летит их старомодный локон.
Глядят из золотой воды
минувших рыцарей приметы —
так, объявляя час беды,
приходят игроку валеты.
Так здравствуй, проигрыш! Меня
не веселил последний талер.
Я знал, зачем сошел с коня
у врат твоих, о древний Таллин.
Та женщина в свое жилье
огня не вносит в полночь эту.
Отведав темноты ее,
глаза уж не внимают свету.
Она — беде родная дочь,
ее подарки — снег и голод.
Колокола, что слышишь в дождь,
и то теплей, чем этот голос.
Бежал я от ее теней,
от слёз, от лжи — в твой край далекий,
как будто я бежал за ней —
к теням, к слезам, ко лжи жестокой.
Все колокольни, все столбы,
строенья станции дорожной
о грудь мою разбили лбы
в погоне этой безнадежной.
В чем полномочие твое,
о город с крышей островерхой?
Помечен именем ее
твой каждый храм и домик ветхий.
Так приголубь, так заморочь
меня сказаньями твоими
и в стёкла вписанное имя
своим морозом заморозь.
ПЕТЕРГОФ[155]
Опять благословенный Петергоф
дождям своим повелевает литься
и бронзовых героев и богов
младенческие умывает лица.
Я здесь затем, чтоб не остаться там,
в позоре том, в его тоске и в неге.
Но здесь ли я? И сам я — как фонтан,
нет места мне ни на земле, ни в небе.
Ужель навек я пред тобой в долгу —
опять погибнуть и опять родиться,
чтоб описать смертельную дугу
и в золотые дребезги разбиться!
О Петергоф, свежи твои сады!
Еще рассвет, еще под сенью древа,
ликуя и не ведая беды,
на грудь Адамову лицо склоняет Ева.
Здесь жди чудес: из тьмы, из соловьев,
из зелени, из вымысла Петрова,
того гляди, проглянет Саваоф[156],
покажет лик и растворится снова.
Нет лишь тебя. И всё же есть лишь ты.
Во всём твои порядки и туманы,
и парк являет лишь твои черты,
и лишь к тебе обращены фонтаны.
Отар Чиладзе[157]
«В быт стола, состоящий из яств и гостей…»
В быт стола, состоящий из яств и гостей,
в круг стаканов и лиц, в их порядок насущный
я привел твою тень. И для тени твоей —
вот стихи, чтобы слушала. Впрочем, не слушай.
Как бы всё упростилось, когда бы не снег!
Белый снег увеличился. Белая птица
преуспела в полёте. И этот успех
сам не прост и не даст ничему упроститься.
Нет, не сам по себе этот снег так велик!
Потому он от прочего снега отличен,
что студеным пробелом отсутствий твоих
его цвет был усилен и преувеличен.
Холод теплого снега я вытерпеть мог —
но в прохладу его, волей слабого жеста,
привнесён всех молчаний твоих холодок,
дабы стужа зимы обрела совершенство.
Этим снегам, как гневом твоим, не любим,
я сказал твоей тени: — Довольно! Не надо!
Оглушен я молчаньем и смехом твоим
и лицом, что белее, чем лик снегопада.
Ты — во всём. Из всего — как тебя мне извлечь?
Запретить твоей тени всех сказок чрезмерность,
твое тело услышать, как внятную речь,
где прекрасен не вымысел, а достоверность?
Снег идет и не знает об этом. Летит
и об этом не ведает белая птица.
Этот день лицемерит и делает вид,
что один, без тебя он сумеет продлиться.
О, я помню! Я сам был огромен, как снег.
Снега не было. Были огромны и странны
возле зренья и слуха — твой свет и твой смех,
возле губ и ладоней — вино и стаканы.
Но не мне быть судьей твоих слов и затей!
Ты прекрасна. И тень твоя тоже прекрасна.
Да хранит моя тень твою слабую тень —
там, превыше всего, в неуюте пространства.
1957
«Я попросил подать вина и пил…»
Я попросил подать вина и пил.
Был холоден не в меру мой напиток.
В пустынном зале я делил мой пир
со сквозняком и запахом опилок.
Несмелый локоть горестной зимы
из тьмы снаружи лёг на подоконник.
Из сумрачных берлог, из мглы земли,
наверно, многих, но не знаю скольких,
рёв паровозов вышел и звучал.
Не ведаю, что делалось со мною,
но мне казалось — плач их означал
то что моею было тишиною.
Входили люди, супа, папирос
себе просили, поступали просто
и упрощали разнобой сиротств
до одного и общего сиротства.
Они молчали, к помыслам своим
подняв многозначительные лица,
как будто что-то, ведомое им,
намеревалось грянуть и случиться.
Их тайна для меня была темна.
Я не спешил расспрашивать об этом.
Желанием моим или вина
было — увидеть снег перед рассветом.
Снег начинался около крыльца,
и двор был неестественно опрятен,
словно постель умершего жильца,
где новый штрих уже невероятен.
Свою печаль я укротил вином,
но в трезвых небесах неукрощенных
звучала встреча наших двух имен
предсмертным звоном двух клинков скрещенных.
Мне никогда бы не отвлечь ума
от алчности — забыть, что с нами было,
когда бы милосердная зима
для будних дел меня не исцелила.
1962
ШЕЛ ДОЖДЬ…
Шел дождь — это чья-то простая душа
пеклась о платане, чернеющем сухо.
Я знал о дожде. Но чрезмерность дождя
была впечатленьем не тела, а слуха.
Не помнило тело про сырость одежд,
но слух оценил этой влаги избыток.
Как громко! Как звонко! Как долго! О, где ж
спасенье от капель, о землю разбитых!
Я видел: процессии горестный горб
влачится, и струи небесные льются,
и в сумерках скромных сверкающий гроб
взошел, как огромная черная люстра.
Быть может, затем малый шорох земной
казался мне грубым и острым предметом,
что тот, кто терпел его вместе со мной,
теперь не умел мне способствовать в этом.
Не знаю, кто был он, кого он любил,
но как же в награду за сходство, за странность,
что жил он, со мною дыханье делил,
не умер я — с ним разделить бездыханность!
И я не покаран был, а покорён
той малостью, что мимолетна на свете.
Есть в плаче над горем чужих похорон
слеза о родимости собственной смерти.
Бессмертья желала душа и лгала,
и хитросплетенья дождя расплетала,
и капли, созревшие в колокола,
раскачивались и срывались с платана.
1962