Александр Пыльцын - Правда о штрафбатах. Как офицерский штрафбат дошел до Берлина
Я дал команду подпустить его, хотелось узнать, как это русский оказался у немцев с оружием в руках. Но едва он поравнялся со мной и успел сказать, что год назад попал в плен и добровольно пошел в гитлеровскую армию, чтобы при первом удобном случае перейти к своим, как один из ближних ко мне штрафников резко выругался в его адрес и разрядил в него, наверное, полдиска автомата. Не состоялась моя беседа. Да и жалеть об этом было некогда. Не до того было. А одного из убегавших немцев, ловко метавшегося от дерева к дереву, я никак не мог достать огнем из автомата. Наверное, потому, что в запале стрелял «с бедра», не целясь. И тогда, выхватив из кобуры свой наган, тщательно прицелился и с первого выстрела на расстоянии уже около ста метров все-таки уложил его! Это был мой первый личный «трофей» и усилившаяся надолго вера в действенность своего верного «нагана» не только в ближнем бою, как считалось по всем инструкциям и наставлениям.
И вот этот мой первый «трофей», которого я, кажется, наконец, уложил из личного оружия, вызвал во мне какое-то необъяснимое, скорее, даже радостное удовлетворение. А ведь я убил человека сам, собственноручно! Впервые в своей жизни, сознательно, умышленно.
Тут вспомнилось мне событие, которое произошло еще во время моего командования взводом в запасном полку под Уфой всего каких-нибудь полгода тому назад. Там мы готовили для фронта так называемые маршевые роты. Пополнение для них тогда приходило, в частности, из Чувашии, Мордовии, Татарии, Башкирии и некоторых союзных мусульманских республик. Случались и дезертирства. И вот однажды я был свидетелем, когда пойманного дезертира, приговоренного к высшей мере наказания, расстреляли перед строем полка.
На краю поля, где мы обычно проводили занятия с пополнением, к свежевырытой яме подвели человека в легкой гражданской одежде (было лето, июль). Видимо, увидев свою могилу, он как-то безвольно сам опустился на колени, опустил голову и как-то тихо, мелко дрожал. Запомнилось все это мне, потому что я со своим взводом оказался напротив места экзекуции. И прежде всего бросились в глаза и его наголо стриженая голова, и большие, оттопыренные уши, красно просвечивающие на склоняющемся уже к заходу солнце.
Офицер, наверное, из Военного трибунала, зачитал приговор о смертной казни за повторное дезертирство и предложил выйти из строя добровольцам для приведения приговора в исполнение. Ответом была жуткая тишина… Добровольцев не нашлось. Тогда от группы, стоявшей несколько в стороне, отделились два человека с погонами сержантов с наганами в руках и подошли к приговоренному, который стал трястись, то ли тихо рыдать, то ли так крупно дрожать.
Будто по неслышимой команде эти двое одновременно выстрелили ему почти в упор в голову. Тот будто клюнул и свалился в яму. Полк замер. Где-то из строя прорывались не то стоны, не то сдавленные рыдания. И пока солдаты не зарыли яму и не укрыли образовавшийся холмик заранее заготовленным дерном, полк стоял в каком-то страшном оцепенении. Наверное, многих посетила в это время мысль, что лучше погибнуть на поле боя, пусть и не как герой, то как защитник своей Родины, чем вот так, как бешеный пес, бесславно окончить жизнь, опозорив не одно колено своих потомков или родных.
Мне бросился в глаза невдалеке еще один такой же, только пониже, холмик, уже хорошо поросший травой, видимо, здесь, на этом своеобразном «лобном месте», свершилась не первая смертная казнь. Стало как-то мерзко на душе. Ведь только что убили просто малодушного, струсившего человека. Своего, советского.
А здесь, на войне, я сам убил человека, но это был враг, посягнувший на жизнь и свободу советских людей, враг, несущий смерть советским людям, включая даже стариков и грудных детей. И здесь уже действует правило: «лучший враг – мертвый враг». Немцев, пытавшихся сдаться в плен и кричавших «Гитлер капут!», штрафники, конечно, в плен не брали, стреляли в них, приговаривая: «И тебе… такую-растакую, тоже!» Да и что бы мы с ними делали, проявив к ним гуманность в этих специфических условиях?
Вместо запланированных двух-трех суток наш рейд продолжался целых пять. За это время были разбиты еще несколько вражеских пеших и гужевых колонн, двигавшихся к линии фронта, подорваны несколько мостов на дороге, подходящей к Рогачеву с запада, а в одну из ночей разгромили штаб какой-то немецкой дивизии, возглавляемый генералом. Два охранявшихся склада с боеприпасами были подожжены «РОКСами», и еще долго эхо взрывов доносилось до нас.
В общем, батальон действовал настолько активно, что практически уже к концу третьего дня были израсходованы почти все боеприпасы к пулеметам и автоматам. Поступил приказ: на каждый автомат оставить НЗ (неприкосновенный запас) по 10–20 патронов, но у многих этого количества уже не было!
О ходе наших действий комбат докладывал в штаб армии по радио. Доложил он и о почти полном расходовании боеприпасов к стрелковому оружию. Там, видимо, решили сбросить нам на парашютах какое-то количество патронов. И когда во второй половине дня два «кукурузника», как называли тогда маленькие двукрылые «У-2» («ПО-2»), подлетали к указанному квадрату, вдруг заговорили немецкие зенитные установки. К нашему удивлению, оказалось, что ночью ни мы, ни немцы не заметили того, что батальон наш очутился в том участке леса, который был избран фашистами для размещения одной из их зенитных батарей. Летчики, правильно оценив ситуацию, быстро развернулись и улетели. А нашим огнеметчикам удалось выйти на звуки выстрелов и буквально испепелить и пушки, и обслугу. Кстати, выручили они нас еще раз, когда уже в конце четвертого дня была замечена большая пешая колонна противника. Огнеметы практически уничтожили и эту колонну даже почти без наших пулеметов и автоматов.
Технику, которую бросали фрицы, мы, конечно, не могли тащить с собой. Брали только автоматы-«шмайссеры» да ручные пулеметы «МГ». Ну и, конечно, пистолеты, в большинстве «вальтеры» и «парабеллумы». Так что у многих уже было по два автомата – свой и трофейный, хотя и тот и другой с весьма малым запасом патронов. Остальные трофеи, как могли, приводили в негодность, а захваченным продовольствием пополняли свой скудный сухой паек, которого почти не осталось. Особенно удивил нас трофейный хлеб, запечатанный в прозрачную пленку с обозначенным годом изготовления: 1937–1938. Сколько лет хранился, а можно было даже мороженый резать и есть! Не сравнить с нашими сухарями, хотя и сегодня, спустя более 60 лет, их вкус вспоминается с определенной степенью ностальгии. Такое же удивление вызывал у нас какой-то гибрид эрзац-меда с таким же сливочным маслом в больших брикетах. Бутерброды из этого «хлеба» с таким «маслом» были как нельзя кстати и оказались довольно сытными.