Ольга Кучкина - Смертельная любовь
Скобки, восклицательные знаки, курсив – как обычно у нее, чтобы хоть как-то обозначить – а стало быть, хоть как-то обуздать – лавину. Сознает, что пишет «как перед смертью» и просит прощенья за «взрыв правды»:
«Вы только не сердитесь! Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры! – И я говорю меньше, чем есть».
Понимая, что, возможно, напугала его, уговаривает:
«Вы не бойтесь. Это одно такое письмо. Я ведь не глупей стала – и не нищей, оттого, что Вами захлебнулась…
…Последние слова: будьте живы, больше мне ничего не нужно. – Оставьте адрес. Марина».
* * *Они не встретились.
21 марта 1923 года он уехал в Москву.
Можно вообразить его состояние. Он получает такие письма. Рядом молодая жена, которая тоже их читает. Он любит ее и полагает, что так – честнее. Позже, объясняясь с Женей, скажет, что «иногда как одинокий писал Марине и думал о ней», подчеркнув слово одинокий , – как будто это что-то оправдывает.
Еще раз попытается объясниться, но так же темно:
«Как рассказать мне тебе, что моя дружба с Цветаевой один мир, большой и необходимый, моя жизнь с тобой другой еще больший и необходимый уже только по величине своей и я бы просто даже не поставил их рядом, если бы не третий, по близости которого у них появляется одно сходное качество – я говорю об этих мирах во мне самом и о том, что с ними во мне делается. Друг друга двум этим мирам содрогаться не приходится…»
Он и впрямь думает, что это – все еще «дружба»?
Женя ответит мужу просто:
«Пишу и страшно хочу спать и плакать…».
«Не буду скрывать, даже вскользь употребленное имя “Цветаева”, “Марина” скребут по сердцу, потому что с ними связаны горькие воспоминания и слезы».
Марине он откроется совсем по-детски:
«Я ведь не только женат, я еще и я, и я полуребенок».
И совсем откровенно:
«Собственно, я никогда никакой воли за собой не помню, а всегда лишь предвиденья, предвкушенья и… осуществленья, – нет, лучше: проверки».
Он завидует поэту Николаю Тихонову: «Вот мущина». Через «щ» – для лучшего выражения мускульной силы. Это аукнется в октябре 1935-го ядовитой строчкой Марины, которая ничего не пропустила и ничего не забыла:
«Увидишь Тихонова – поклонись».
* * *Намеченная на лето 1925 года встреча Пастернака и Цветаевой в Веймаре не состоится. 1 февраля 1925 года, в воскресенье, в полдень, у Цветаевой родится сын, домашнее имя – Мур. Девять месяцев в ее чреве был Борис, в честь Пастернака. Когда родился – назвала Георгием. Объяснение в письме:
«Ясно и просто: назови я его Борис, я бы навсегда простилась с Будущим: Вами, Борис, и сыном от Вас».
От этой простоты захватывает дух.
Больше она не зовет его по фамилии – только по имени.
«Борис, все эти годы живу с Вами, с Вашей душой».
Шлет ему выписки из черновой тетради – до Георгия:
«Борюшка, я еще никогда никому из любимых (? – ее знак вопроса) не говорила ты – разве в шутку, от неловкости… Ты мне насквозь родной, такой же страшно, жутко родной, как я сама…».
В скобках:
«(Это не объяснение в любви, а объяснение в судьбе)».
И снова – Вы:
«Когда я думаю о жизни с Вами, Борис, я всегда спрашиваю себя: как бы это было?».
Она примеривается к жизни с возлюбленным, только что родив ребенка от мужа.
Поняв это, бросит вскользь:
«И не ревнуй, потому что это не дитя услады».
Уступая ему или, напротив, роднясь с ним еще и так, потрясающе формулирует, то есть опять заклинает:
«Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это – доля. Ты же – воля моя, та, пушкинская, взамен счастья… Ты – мой вершинный брат, все остальное в моей жизни – аршинное».
И перебьет самое себя почти деловитым вопросом:
«Ты ведь можешь любить чужого ребенка, как своего?»
Она – верхняя, она – горняя. Но и – вспомним еще раз – чернорабочий этой жизни.
«…я тот козел, которого беспрестанно заре– и недорезывают, я сама то варево, которое беспрестанно (8 лет) кипит у меня на примусе. Моя жизнь – черновик, перед которым – посмотрел бы! – мои черновики – белейшая скатерть… Во мне протестантский долг, перед которым моя католическая – нет! – моя хлыстовская любовь (к тебе) – пустяк…
Деревьев не вижу, дерево ждет любви (внимания), а дождь мне важен, поскольку просохло или не просохло белье. День: готовлю, стираю, таскаю воду, нянчу Георгия… занимаюсь с Алей по-франц(узски), перечти Катерину Ивановну из “Преступления и наказания”, это я. Я неистово озлоблена. Целый день киплю в котле… Друзей у меня нет, – здесь не любят стихов, а вне – не стихов, а того, из чего они, – что я? Негостеприимная хозяйка, молодая женщина в старых платьях».
И вдруг – как обыкновенная женщина:
«А ты меня любишь больше моих стихов?»
И – накрывая волной прозрения:
«Борис, а нам с тобой не жить. Не потому, что ты – не потому, что я (любим, жалеем, связаны), а потому что и ты и я из жизни – как из жил. Мы только (!) встретимся. Та самая секунда взрыва, когда еще горит фитиль и еще можно остановить и не останавливаешь».
Она не ошибется и ошибется. Как это было с ней много раз, когда она думала, что ведунья и колдунья и владеет, будучи нищей и не владея, и зная это тоже. Им не жить. Теперь они собираются увидеться через год. Они не увидятся. Они встретятся, когда на месте огня останется горстка пепла, а она, вслед за мужем Сергеем Эфроном, приедет в Советский Союз из-за границы, чтобы повеситься.
Пастернак, опекающий ее, давно помогающий изо всех сил, и деньгами тоже, как помогал многим из душевной доброты, отзовется одной-единственной строчкой в письме к своей первой жене Жене 25 сентября 1941 года:
«В Елабуге повесилась Марина Цветаева, подумай, до чего довели человека».
До этого самоубийства – 16 лет.
* * *«Что бы мы стали делать с тобой – в жизни?» – переписывает Цветаева в своем письме вопрос Пастернаку и его ответ: «Поехали бы к Рильке».
Третий вошел в любовную жизнь двоих, как нож в масло.
В декабре 1925 года в Европе звонко отмечали юбилей Рильке: 50 лет. Но прежде до Цветаевой дошли слухи о его смерти. Взволнованный Пастернак, узнав, просит отца поточнее установить, так это или нет. К счастью, оказалось, нет.
Письмо отца с отзывом Рильке о себе 36-летний Пастернак получил в тот самый день, когда читал «Поэму Конца» Цветаевой. Все сошлось.
«Это как если бы рубашка лопнула от подъема сердца. Я сейчас совсем как шальной, кругом щепки…» – поведал он родным.
И другое признание:
«Я не больше удивился бы, если бы мне сказали, что меня читают на небе».
Его сердце отверзлось. На чистый лист бумаги ложились закипающие слезами слова:
«Великий обожаемый поэт!..