Ольга Кучкина - Смертельная любовь
Он приедет в Берлин в конце 1922-го, когда она уже переберется в Чехию. Впрочем, он все равно не один, а с художницей Женей, на которой женился в начале года. Но разве ее когда-нибудь останавливало наличие жены или мужа, пусть самых достойных?
Его «дон-жуанский» список до Жени состоит из четверых: двух сестер Высоцких, Нади Синяковой, измучившей тем, что играла на последнем пределе ласки, никогда его не переходя, и Елены Виноград, державшей его на постоянной дистанции.
Открытый женской красоте, он, по собственному признанию, воспитан на «крепком нравственном тормозе». Марине придется приложить немало усилий, чтобы тормоз – отпустил.
Ее письмо в Берлин из Чехии 19 ноября 1922 года:
«Мой дорогой Пастернак!
Мой любимый вид общения – потусторонний: сон: видеть во сне.
А второе – переписка. Письмо, как некий вид потустороннего общения, менее совершенно, нежели сон, но законы те же».
В 1926-м он ответит ей своим волшебным сном:
«Мне снилось начало лета в городе, светлая, безгрешная гостиница без клопов и быта, а может быть, и подобье особняка, где я служил… Мне сказали, что меня спрашивают. С чувством, что это ты, я легко пробежал по взволнованным светом пролетам и скатился по лестнице. Действительно, в чем-то дорожном, в дымке решительности, но не внезапной, а крылатой, планирующей, стояла ты точь-в-точь так, как я к тебе бежал… Твоя красота, переданная на фотографии, – красота в твоем особом случае – т. е. явленность большого духа в женщине, ударяла в твое окруженье прежде, чем я попадал в эти волны блаженствующего света и звучности… Это была гармония, впервые в жизни пережитая с силой, какая до тех пор бывала только у боли. Я находился в мире, полном страсти к тебе, и не слышал резкости и дымности собственной. Это было первее первой любви и проще всего на свете. Я любил тебя так, как в жизни только думал любить, давно-давно, до числового ряда. Ты была абсолютно прекрасна…»
«Ты была абсолютно прекрасна». А у нее широкие плечи и натруженные руки. Она худа. Им не хватает еды. Ее маленькая дочь Ирина умерла от голода в приюте, а она не смогла приехать на похороны. Она никому про это не рассказывает и ни на что не жалуется. В Чехии у них последний дом в деревне. Одно название – Мокропсы – чего стоит. Треть дня уходит на топку большой кафельной печи. Под горой ручей, она таскает из него воду для готовки и стирки. Когда кончается стирка, надевает на пальцы большие кольца, на руки браслеты – всю жизнь любила серебро.
«Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбом. Две стены. Так не проникнешь. Встреча должна быть аркой: тогда встреча – над. – Закинутые лбы».
Устанавливает свои правила сразу: над, вверх, ввысь. И словно приказ:
«Пастернак… подарите мне на Рождество Библию: немецкую, непременно готическим шрифтом…»
Что-то задумала. У нее повсюду знаки. Хочет заманить. Всегда хочет. В 1917-м в дневнике записала:
«Каждый раз, когда узнаю, что человек меня любит – удивляюсь, не любит – удивляюсь, но больше всего удивляюсь, когда человек ко мне равнодушен».
10 февраля 1923 года – бурное излияние:
«Пастернак, я много поэтов знала… Каторжного клейма поэта я ни на одном не видела: это жжет за версту… Вы, Пастернак, в полной чистоте сердца, мой первый поэт за жизнь… Вы единственный, современником которого я могу себя назвать – и радостно! – во всеуслышание! – называю…
Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь… Я одно время часто ездила в Прагу, и вот, ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в сумерки, до фонарей. Ходила взад и вперед по платформе – далеко! И было одно место – фонарный столб – без света, сюда я вызывала Вас. – “Пастернак!”
Я не скажу, что Вы мне необходимы, Вы в моей жизни необходны, куда бы я ни думала, фонарь сам встанет. Я выколдую фонарь…
И всегда, всегда, всегда, Пастернак, на всех вокзалах моей жизни, у всех фонарных столбов моих судеб, вдоль всех асфальтов, под всеми “косыми ливнями” – это будет: мой вызов, Ваш приход».
Жена Женя, спустя время, с прозорливостью ревнивицы закричит в письме Борису в Москву из Поссенхофена, из той же Германии, где пыталась то ли вылечиться от любви к нему, то ли – путем разлуки (верный ход!) – вернуть его себе:
«Ты думаешь, что судьба свела твое имя с Мариной, – я – что это ее воля, упорно к этому стремившаяся».
Читая колдовские заклинания Марины, как не согласиться с Женей!
В середине Марининого шаманского послания – внезапно четко и прямо:
«А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Россию, не повидавшись со мной… Не отъезда я Вашего боюсь, а исчезновения».
Ровно на следующий день, 11 февраля, и 14 февраля, и после 14 февраля, и 8 марта, и 9-го, и еще 10-го утром – она бомбардирует его письмами. Их градус то понижается, то взлетает чуть не выше отметки, за которой погибель.
В эти дни она узнает, что он уезжает из Берлина. Это как удар. Значит – исчезновение.
Письмо ему, а точнее, записка – холодная как лед: спасибо за внимание, в добрый путь, поклонитесь Москве. Но едва наступит завтра – плотина прорвется:
«Я не приеду, – у меня советский паспорт и нет свидетельства об умирающем родственнике в Берлине, и нет связей, чтобы это осилить… Если бы Вы написали раньше, и если бы я знала, что Вы так скоро уедете…
Милый Пастернак, у меня ничего нет, кроме моего рвения к Вам, это не поможет. Я все ждала Вашего письма, я не смела действовать без Вашего разрешения, я не знала, нужна Вам или нет. Я просто опустила руки. (Пишу Вам в веселой предсмертной лихорадке.)».
Описание душевных движений с точностью аптекаря и честностью нотариуса:
«Еще последнее слово: не из лукавства (больше будете помнить, если не приеду. Не больше – ложь), не из расчета (слишком буду помнить, если увижу! Все равно слишком – и больше нельзя!) и не из трусости (разочаровать, разочароваться).
Все равно это чудовищно – Ваш отъезд, с берлинского ли дебаркадера, с моей ли богемской горы, с которой 18-го целый день (ибо не знаю часа!) буду провожать Вас – пока души хватит».
Но. Есть одно прекрасно-невозможное и невозможно-прекрасное «но»: Пастернак предложил ей встречу в Веймаре, у Гете, через два года. И она дает себе волю:
«А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду жить этим все два года напролет. И если за эти годы умру (не умру!), это будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю. Пастернак, я сейчас возвращалась черной проселочной дорогой (ходила справляться о визе у только что ездивших) – шла ощупью: грязь, ямы, темные фонарные столбы. Пастернак, я с такой силой думала о Вас, нет, не о Вас, о себе без Вас, об этих фонарях и дорогах без Вас, – ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся!»