Валентина Малявина - Услышь меня, чистый сердцем
— А где Инна?
— Не знаю.
Стало понятно, что Гена с Инной в трудных отношениях.
Гена грустно сказал:
— По-моему, это — коней.
В этот вечер мы припозднились за интересным разговором. Павлик сказал тихонько:
— Ему некуда идти. Пусть останется у нас.
Мы легли на ковер, похожий на полянку, поросшую травой, и продолжали беседовать.
Говорили о русских полководцах. О Столыпине. О Савинкове. Много говорили о Наполеоне.
У меня были коньячные рюмки с латинской буквой N, обрамленной золотым лавровым веночком, вроде бы наполеоновские. Они за беседой наполнялись, а когда коньяк кончился, Гена поинтересовался:
— А который теперь, час?
— Два.
— Он не спит.
— Кто?
— Габрилович. Я схожу к нему, возьму чего-нибудь. Он мало пьет. У него всегда есть.
Дом, где жили писатели и драматурги, рядом, и Гена мигом обернулся. Как ни странно, принес полную бутылку «Наполеона». Продолжали говорить о Наполеоне под коньяк «Наполеон» из «наполеоновских» бокалов. Хрустящее печеньице дополняло славность нашей бессонницы.
А утром взяли корзину и пошли на Ленинградский рынок.
Было веселое солнышко.
— Так слава же тебе, Солнце! Слава утру, да здравствует все живое, слава жизни, — почти кричал Гена, глядя в небо.
В середине дня Гена уехал. Он в это время жил в Переделкине в Доме творчества.
До этого визита Гена бывал у нас. Всегда один.
Подходил к пишущей машинке и заглядывал в текст. Спрашивал:
— Кто это пишет?
— Я, — отвечала и очень смущалась.
Гена мне предлагал:
— Ты начинаешь, я продолжаю. Или наоборот. Будем придумывать диалоги, только диалоги.
— Давай, — соглашалась я.
У нас был широкий подоконник, мы ставили на него машинку, садились с Геной рядышком и начинали игру. Занятная игра. Иногда получался интересный результат.
Гена говорил мне:
— Ты пишешь, как дети рисуют. Мне нравится. Хорошо, если бы это осталось на всю жизнь. А писать ты будешь.
— Нужно ли?
— Пиши. И дневники веди.
— Веду, но не каждый день.
— А зачем каждый? Но наш сегодняшний разговор запомни и запиши, — улыбнулся Гена.
Вот и Плотников Николай Сергеевич, наш гениальный вахтанговец, говорил мне: «Деточка, пиши». Сложит трубочкой рот и, чуть покачивая головой, говорит: «Запоминай все и пиши». А ничего не читал моего. Но настаивал, чтобы я непременно писала.
— Ты будешь писать. Несомненно.
Гену беспокоила реакция на фильм «Долгая счастливая жизнь».
Он спрашивал:
— Понятно ли?
— Инна там гениальная! — восхищался он.
— Твой фильм — поэзия. Очень грустная. И мне нравится, что почти все время в фильме идет дождь. Я помню каждый кадр. Мне все понятно. И девочка на барже, что играет на баяне, — тоже понятно…
— Спасибо, — благодарил Гена.
Я спрашивала Гену:
— Как это у тебя получается: «А я иду, шагаю по Москве…»?
— Просто. Очень просто. Я иду, шагаю по Москве, по Садовому кольцу. И ничего не придумываю. Кто-то моим голосом говорит мне весь стих. И картинки показывает — фиалку под снегом…
Спрашивает:
— А ты любишь Москву?
— Очень! Мой адрес: СССР, Москва, Арбат.
Гена продолжает:
— Ты была во многих странах. Могла бы жить в другой стране? Не спеши с ответом.
Я не стала долго думать. Я ответила:
— Не смогла бы.
— Почему?
— Почему? Потому что я не выбирала страну, как и своих родителей. Страна выбрала меня. Она — моя.
Гена как бы сам себе тихо сказал:
— Бунин уехал… Кстати, художник Малявин тоже уехал… Виктор Некрасов?.. Кто бы мог подумать?
И неожиданно сообщил:
— Я пишу роман. У меня 353 страницы.
— Хорошо! А сколько страниц всего будет?
— Не знаю. Буду писать, пока пишется.
Гена Шпаликов ушел.
Я — на скамье подсудимых.
Инна Гулая сидит в зале заседания суда.
Почему она так одета? То в синем бархате, то в вишневом? Браслеты на запястьях. Яркий грим. Словно на прием собралась и оделась, чтобы чувствовать себя высокой гостьей. И села совсем рядышком подле моего барьера. Победоносное выражение на ее красивом лице. И зачем она так победоносничает? Почему… Зачем?.. Почему?!
Все встали. Суд идет.
7
— Всем встать, суд идет!
Идет суд. Я больше не верю, что вот сейчас что-то наконец произойдет и меня отпустят домой. Прямо отсюда. У меня наступил момент осознания и одновременно какого-то иного отстранения от происходящего.
Я иначе — не с ожиданием, а со странным любопытством слушаю свидетелей. Смирилась, что вызывают не тех, кто и впрямь может рассказать о трагедии — врача «скорой», например. А каких-то и вовсе ненужных для поиска истины людей…
…Вызывается Евгений Рубенович Симонов, наш главный режиссер.
Евгений Рубенович как всегда элегантен и, как обычно, красноречив.
Начал издалека. Стал размышлять о трагических положениях у Шекспира, у которого героев преследует рок и жизнь их обрывается от убийства или самоубийства. Только потом переходит к нашим отношениям со Стасом, охарактеризовав их как напряженные и драматические из-за слишком неординарных натур.
Сказал, что очень ценил как актеров и Стаса, и меня. Что за три дня до случившегося, на репетиции, из рукава кожаного пиджака Стаса выпал огромный нож.
— Этот же нож я видел окровавленным в тот трагический день, — свидетельствует Евгений Рубенович.
…Я почти прикрываю глаза и уже не слышу голоса Симонова. Вместо него — почти шепот, последние слова Стаса: «Пойдем со мной… Пойдем со мной!» Вижу белое как мел лицо Вити Проскурина, словно возникшее ниоткуда, не понимаю, что спектакль, видимо, кончился и Виктор пришел за Стасом, чтобы вместе ехать на вокзал. Потом — в Минск. Он пришел за Стасом, которого больше нет. Витя еще не знает, не понял, для чего здесь «скорая», люди в белых халатах в нашей комнате. Он испуган, кричит: «Что случилось?!»
Я тоже кричу: «Он убил себя…» Потом крикнула, что это я его убила. Потом стала кричать Проскурину: «Это ты, ты его убил!..»
…Я и по сей день не снимаю вины ни с себя, ни с Вити. Потому что это мы, именно мы упустили в тот день Стаса, не посчитались с его состоянием — а оно было ужасным. У Виктора было праздничное настроение удачливого премьера, я — занята собой и своими успехами. И мы его упустили.
Я знаю, совершенно уверена в том, что Стас не собирался умереть. Стас хотел себя ранить, чтобы я, вернувшись в комнату, увидела несчастье, поняла, что он находится на грани самоубийства. Чтобы я сострадала ему, чтобы ВСЕ сострадали ему. И помогали в театре, кино — везде.