Шолохов. Незаконный - Прилепин Захар
Я снова смотрю на неё в предельной степени удивления.
– Я был в Европе десятки раз, – признаюсь я. – В лучшем случае, я помню, что был в Париже, в Риме и в Копенгагене. Хотя я был в десятках городков. Но я не помню этих названий.
– Нет, а я хорошо помню, – спокойно отвечает она. – Потому что была по несколько раз в каждом из этих городов. С 1959 года почти каждый год ездили. В первый раз по музеям ходили, по храмам, витражи ведь нужно посмотреть, иконы. А второй раз, когда в Риме были, отец говорит: «Знаете что? Идите вы сами на экскурсию на эту. Я уже весь ладаном пропах…»
Но интересные, знаете, встречи бывали. В Сицилии были в гостях у итальянского писателя, который воспитывал 12 чужих детей. Причём шесть из них – дети погибших от мафии полицейских, а шесть – дети мафиози, которых убили полицейские. Интереснейший человек.
– Когда это было? – спросил я.
– Это было в 1960 году, – всё так же спокойно ответила Светлана Михайловна. – Потому что тогда мы два года подряд ездили в Италию. В 1959 году и в 60-м. Но в 59-м мы до Сицилии не доехали. А в 60-м были на Капри, где Горький жил. Мы на машине путешествовали. Проехали от Рима до Салерно и до Палермо.
Я удовлетворённо кивнул. Ну а чего такого: ездили с отцом 62 года назад. Как забудешь такое. И 63 года назад тоже ездили. Тоже не забудешь.
И я переменил тему:
– Он кого-то мог назвать своим наследником в литературе?
– Он всех молодых читал. Но никогда никому предпочтение не отдавал. Чтобы не было никаких обид.
– Что он в последние годы читал?
– Мемуары маршала Жукова. Пржевальского. Арсеньева. Эти книги постоянно были на столе.
– Кого он любил из числа поэтов-современников?
– Исаковского.
– А они встречались?
– Нет. Только по телефону один раз разговаривали. У Исаковского был день рождения, отец ему звонил. Исаковский уже тяжело болел, и встреча была невозможна. Отец по телефону его поздравил. Ещё он любил Дон-Аминадо.
– Видимо, за границей купил его сборник?
– В Париже, в русской лавке.
– В каком году, не помните?
– В 35-м. Это было издание в мягкой обложке. Назвался сборник «Накинув плащ». С этого же стихотворения и начинался сборничек.
Светлана Михайловна цитирует наизусть:
«Накинув плащ особого покроя / Классических и сладостных годов, / Чудесный плащ любовника, героя, /Весёлого хозяина пиров…»
Дон-Аминадо – это Аминад Шполянский, в Херсонской губернии родился, в Одессе учился, воевал в Первую мировую, был ранен, в 1920-м эмигрировал. Стихи его – не скажу, что они с признаками гениальности. Но, думаю, привлекали отца тем, что в них острая тоска по России.
Помните его стихи про то, что каждый город имеет свой запах? «Вечных запахов Парижа / Только два, они всё те же: / Запах жареных каштанов / И фиалок запах свежий». И далее: «Но один говорит есть в мире запах, / И одна есть в мире нега. / Это русский зимний полдень, / Это русский запах снега. / Лишь его не может вспомнить / Память, помнящая много, / И уже толпятся тени / У последнего порога»… Такие ностальгические стихи.
Светлана Михайловна смотрит на меня прямым взглядом и улыбается совершенно шолоховской улыбкой.
Дочка гения.
Мы тепло распрощались.
Я вышел на улицу и сел в машину.
И повторил вслух: «Отец был очень одиноким человеком».
Написав целую книгу, я этого не знал.
Лучшие мировые писатели оставляют одного, двух, редко когда больше типических героев, которые поселяются посреди народа, а затем и человечества, становясь нарицательными.
У Сервантеса – есть Дон Кихот и Санчо Панса. У Дюма – его мушкетёры. У Верна – Паганель. У Дойла – Шерлок и доктор Ватсон. У Киплинга – Маугли. У Марка Твена – Том Сойер и Гек Финн.
У Гоголя – Тарас Бульба и его сыновья, Чичиков и те, кого он посещал.
У Льва Толстого – Болконский и Наташа Ростова. У Достоевского – князь Мышкин, Раскольников, братья Карамазовы.
У Гашека – Швейк. У Набокова – Лолита.
Великий Гэтсби у Фицджеральда.
Тиффани у Трумена Капоте.
У Хемингуэя – его старик посреди моря. У Экзюпери – привидевшийся лётчику ребёнок: маленький принц.
У некоторых мастеров высочайшего уровня и вовсе таковых героев нет: ни у Бунина Ивана, ни у Зайцева Бориса, ни у Газданова Гайто. Хотя их дар это не преуменьшает нисколько.
Нарицательных героев определить легко – им ставят памятники. И эти памятники, – верней, персонажи, которым они поставлены, – могут существовать даже независимо от автора.
А у Шолохова нарицательных героев целая тележка, и он правит ею не спеша.
Есть памятник его нахалёнку.
Есть памятник Григорию и Аксинье, да не один.
Есть памятник Щукарю.
Есть памятник Андрею Соколову.
Есть памятник киногероям «Они сражались за Родину» – Ивану Звягинцеву, Николаю Стрельцову, Лопахину, Копытовскому, рядовому Некрасову.
Есть памятник безымянному казаку «Тихого Дона».
Шолохов дал русскому народу нерушимые имена, которыми он будет называться навсегда: как имя княжны Ярославны, как имя Авакумовой жены Настасьи Марковны, как имя Дубровского, как имя Печорина.
Но вот что удивительно.
Все эти шолоховские персонажи – они ведь грешники, за исключением разве что нахалёнка. Живут то вне, то поперёк закона.
У Шолохова во всех его рассказах, повестях, романах непрестанно, несчётно, в катастрофических количествах, убивают. Расстреливают, вешают, рубят на куски, душат, давят. Зверствуют, насилуют, изгаляются. Ни одна проза не выдержала бы такого потока явленной человеческой мерзости.
Григорий Мелехов метался-метался, да так и обратился в бандита. Он убил множество людей, сам и не помнил сколько. Белых, красных, казаков, хохлов, поляков…
Десятки матерей оттого, что Мелехов родился на белый свет и вырос, взяв в руки оружие – не дождались своих сыновей, и чёрное горе разрубило их сердца навсегда. Десятки жён стали вдовами. Десятки детей – сиротами.
А мы всё смотрим на этого казацкого Гамлета и болеем о нём.
Но если бы только о нём!
Когда после первой вспышки страсти Мелехов говорит Аксинье: «Надумал я, давай с тобой прикончим…» – она ждёт, что он завершит так: «…прикончим Степана». Но вместо этого он предлагает: «…прикончим эту историю». Она ж была готова убить мужа, с которым венчалась! Пошла бы на это! Она никакой пощады не ведает! Она ж просто чудовищна!
Но и это потрясающей силы образ. И мы любим её.
Это Шолохов нас, вопреки всему, подвёл к этой любви, наделил ею.
Любим матершинника и бабника Лопахина.
Брехуна и труса Щукаря.
Припадочного упрямца Нагульнова.
Бестолкового атаманца Христоню.
Дарью-гулёну, взявшую на себя два греха – убийства пленного и самоубийства.
Наталью любим, тоже свершившую попытку самоубийства, а в итоге всё-таки убившую и себя, и своё нерождённое дитя.
Мы приняли их всех. Нам всех их жалко.
И молодого комиссара из «Родинки». И его отца, совершившего два жутких греха подряд: убившего и собственного сына, и себя самого.
И Дуню любим, мелеховскую сестру, вышедшую замуж за убийцу собственного брата. И Василису Ильиничну любим, принявшую убийцу старшего сына в дом.
И убийцы становятся новыми детьми этим матерям. Потому что русскому роду не должно быть предела. И где-то в иной жизни другая почерневшая от горя мать так же приютит Григория Мелехова, убившего её сына.
Шолохов смотрел на людей – прости господи, – взглядом, каким, кажется, смотрит на людей Бог.
Люди страшные, слабые, беспощадные, но любимые. Оттого, что всё ещё любящие и жертвующие собой во имя той любви.
Каким нам запомнить его?
При невеликом своём росте до самой старости не выглядел низким.
В нём было 166 сантиметров – это рост Пушкина. Шолохов был выше Гоголя (158) и немногим ниже Есенина (168) и Достоевского (169).
Где бы ни появился этот ладный парень, он словно заполнял собой пространство: быстрый в движениях, эмоциональный, яркий.