Шолохов. Незаконный - Прилепин Захар
– Здорово, татарчук.
– Привет, турка.
– Ах ты коршунячий нос, Мелехов.
– На себя глянь, Шолохов.
Шолохов – воплощённый русский миф, сразу несколько мифов.
Миф о гадком казацком утёнке и преодолении человеком подлости и низости мира.
Миф о заранее обречённом на неудачу поединке с демонами, из которого он всё-таки вышел победителем.
Миф о великой славе, пришедшей вопреки страшному навету и не рушимой теперь ничем, сколько б ни старались досужие люди.
Шолохов – дерзновенный.
Шолохов – избранник.
Неоспоримые доказательства его и ничьего иного авторства всё равно не объясняют загадки гения – почему Господь коснулся его головы, его сознания, его души.
Впрочем, мы же знаем ответ.
В награду России коснулся, и слово его выросло вровень с Русью земной и небесной.
Коснулся, награждая и его самого за то, что не осердился за переломанную в самом раннем детстве судьбу и ответил миру любовью.
Шолохов так и не снял этого креста, пронеся через всю жизнь: родился с чужим именем и с запозданием получил своё. Родил свою книгу, которую тоже умыкнули, как имя и право на собственный род.
Эта страшная зеркальность убеждает даже больше, чем сотни страниц шолоховских черновиков и десятки его соседей и знакомых, описанных в рассказах и романах с фотографической точностью.
Всё же очевидно и без черновиков, без доказательств.
Но что толку спрашивать с людей, зачем они такие слепцы, если люди Христа распяли?
Пасха всё равно случится, и шолоховский случай – пасхальный, сияющий.
Все эти суетные мнения стираются в пыль, обращаются во прах, пронзённые тихим светом.
Главное в Шолохове – победа жизни.
Это основная черта в его Мелехове, в его Давыдове, в его Лопахине – преодоление вопреки всему. Нас будут убивать – но мы пройдём сквозь, чтобы жить, целовать женщин, драться и донести человеческую правду, которая божественной меньше, но земной – больше.
Пока существует русский язык, о Шолохове не перестанут писать, думать, плакать.
В созвездии русских гениев, – где Пушкин и Лермонтов, Гоголь и Лев Толстой, Достоевский и Тургенев, Лесков и Чехов, Горький и Блок, Гумилёв и Мандельштам, Бунин и Булгаков, Набоков и Газданов, Платонов и Леонов, Ахматова и Цветаева, Маяковский и Есенин – есть нерушимое имя Шолохов.
Наряду с Есениным – он любимейшее дитя русского простонародья, тяглового люда. Мужиков и баб, казаков и казачек, хлопцев и жинок. Его место всегда в красном углу. Его замечательно красивый лик светится в числе прародителей всего рода.
Как известно, гений – это нация, воплощённая в одном человеке. Шолохов – гений не только в своей прозе, но в самой судьбе, воплотившей суть русского человека, русского мира, русского бытия.
Спросят у всего народа на самом Страшном суде:
– Зачем вообще был даден вам язык?
– Затем, что им написан «Тихий Дон».
Дон словно бы затерялся в самих названиях главных его книг, всякий раз возвращаясь эхом, созвучием, отражением – «Донские рассказы», «Тихий Дон», «Поднятая целина», «Они сражались за Родину»: плывущие и мерцающие буквы «д», «о», «н», переливающиеся в прилагательном «поднятая», в существительном «родина».
Они сражались за Донщину, за Родину, за поднятую целину.
Уже завершив эту книгу, я решился показать её дочери Шолохова – Светлане Михайловне.
Признаться, поначалу не хотел её беспокоить.
96 лет человеку – а тут огромный том. Как будто она без меня не знает жизнь своего отца.
Но мне позвонили и сказали: «Приезжай, она ждёт, уже прочитала. Есть несколько замечаний».
Немного покружив по Вёшенской, я нашёл обычный двухэтажный многоквартирный дом, хотя был уверен, что Светлана Михайловна живёт в отдельном особняке.
Дверь в двухкомнатную квартирку мне открыла её помощница – как спустя минуту выяснилось, внучка одного из эпизодических персонажей «Тихого Дона».
Светлана Михайловна встала мне навстречу. Я опешил.
Замечательно похожая на отца, она смотрела ясным, смеющимся взглядом и приветствовала меня.
Прямо говоря, она выглядела минимум на тридцать лет моложе своего возраста.
«Ну и порода», – подумал я восхищённо.
– Вы не голодны? – поинтересовалась она первым делом.
Я был не голоден.
Через минуту она уже разложила на столе три огромные папки распечатанной рукописи. Отдельные страницы были испещрены её заметками на полях.
Светлана Михайловна сразу передала мне несколько листков от руки написанных замечаний. У неё оказался предельно разборчивый и при этом лёгкий почерк.
«Нет, это невозможно», – сказал я себе, видя, как она без очков листает мою рукопись, разыскивая нужное ей место.
«Может, это какая-то другая Светлана Михайловна…» – заполошно думал я, вроде бы готовый к этой встрече, но никак не умеющий сопоставить свою собеседницу с шолоховской дочерью, родившейся в 1926 году. Она родилась до Светланы Сталиной, до Светланы Тухачевской, до Светланы Молотовой – жизнь которых давно уже стала историей…
А она сидела передо мной и озадаченно расспрашивала, почему я так долго ей не звонил.
– Не мог решиться, – признался я.
Она засмеялась:
– Ну как так?
Через несколько минут я уже сыпал вопросами, взахлёб её слушая и с трудом удерживаясь от того, чтобы ущипнуть себя.
Она легко переходила из довоенного времени в послевоенное, тут же возвращалась обратно, безошибочно называя имена, даты и географические наименования.
«Вот она – шолоховская память! Вот!»
Несколько раз мне казалось, что она пересказывает рассказы своей матери – но понимал: нет, это она сама видела и помнила.
Это ведь она, девятилетняя, была в «Национале», – я мысленно проговаривал дату по слогам, – в тысяча… девятьсот… тридцать… пятом… году! – и смотрела с матерью из окна на то, как отец спускается по Васильевскому спуску, неся сталинский коньяк.
Это ведь она, двенадцатилетняя, подслушала в ночи 1938 года разговор матери с Виделиным, пришедшим узнать, где Шолохов: когда отец, обманывая погоню, умчал в Москву через Сталинградскую область.
Это ведь она, взрослая уже, шестнадцатилетняя девушка, во время бомбёжки станицы Вёшенской увлекла за собой младшего брата Мишку, спасая его от погибели.
– Отец мог повысить голос на детей, накричать? – расспрашивал я.
– Нет, что вы! У нас этого не было.
– А вообще на кого-то?
– Ни на кого, нет. Отец всегда вёл себя очень спокойно. А для нас он был неопровержимый авторитет во всём. И не дай бог кто-то из детей маме что-то возразит – он тут же строго сделает замечание. Но никаких наказаний, ничего подобного.
Светлана Михайловна вдруг вспомнила, как отец сердился, если дети мешали отдыхать няням.
– У нас жила Анна Антоновна, кухарка. Она пришла к нам в 1930 году, в голод. Сама букановская. Её семью раскулачили, и она девчонкой осталась одна, потому что была в монастыре в Михайловке в это время.
– А почему она была в монастыре?
– Прислуживала там. Не монахиней была, но прислуживала. Монастырь этот закрыли, и она пришла к нам.
– Потому что знала вас?
– Она знала, что Шолохов может помочь. Больше ничего не знала. К нему тогда, в тридцатые годы, в голод, шли, потому что больше не к кому было. Вроде он всё может. Уже тогда так думали о нём…
И она появилась у нас однажды – знаете, такая рослая казачка, но очень худая, и на лице пух такой от голода. И говорит: «Помогите устроиться на работу, чтобы паёк какой-нибудь получать – я умираю от голода».
Бабушка, папина мать, Анастасия Даниловна, жила с нами. Как раз тогда Саша, мой брат, родился. Бабушке и маме трудно было управляться и с хозяйством, и с детьми. И отец говорит: оставайся и помогай бабушке, а потом посмотрим.
И так она осталась. И всю жизнь прожила у нас. Она приятная такая внешне была и вообще – статная казачка.
– Почему она не вышла замуж?