Борис Носик - Прекрасные незнакомки. Портреты на фоне эпохи
Вскоре обнаружилась безнадежность всех варшавских затей. В газете «Свобода» Зинаиде не хватало свободы, а Пилсудский стал склоняться к компромиссу с Антихристом.
Расставшись с Дмитрием Философовым (он так и умер в Польше, в 1940-м, за год до смерти Мережковского, зато к тому времени Прекрасной Зинаиде стало ясно, что она никого так не любила, как Диму – разве еще самого гения Мережковского), супруги уехали со Злобиным в привычный Париж (благо ключ от собственной квартиры в Пасси лежал в кармане, и это было огромной привилегией).
Начался последний, куда менее блистательный (а все же довольно долгий) период жизни Зинаиды Гиппиус и ее плодовитого (еще до Первой мировой вышло в России 24-томное собрание его сочинений) супруга. Они издают написанное ранее и пишут новые произведения. В Париже и в Берлине изданы стихи Гиппиус, а в Мюнхене вышла книга Мережковского, Гиппиус, Философова и Злобина «Царство Антихриста» (там было и две части «Петербургского дневника» Зинаиды). А в 1925 году в Праге вышел двухтомник мемуаров Зинаиды Гиппиус «Живые лица»: замечательные портреты русских знаменитостей, и все – «из первых рук».
В квартире Мержковских, как в былые времена на Литейном, по воскресеньям собирались теперь русские литераторы. Из старых знакомцев заходили Минский, Бунин, Шмелев, Куприн, Шестов, Бердяев, Франк, Бальмонт, но бывала и «молодежь» из «незамеченного поколения» (Поплавский, Газданов, Яновский, Варшавский, Мамченко, Смоленский, Кнут…)
Хозяйка блистала умом, сбивала с ног провокационными вопросами, язвила, но и поощряла, и наставляла на ум, и вводила в мир, упущенный молодыми, которым не довелось толком ни доучиться, ни додумать…
В 1927 году трудами Гиппиус и ее помощников начались заседания эмигрантской «Зеленой лампы» под председательством поэта Георгия Иванова. Первая, пушкинская «Зеленая лампа» заседала в золотом веке, вторая, парижская – в годы эмигрантского похмелья Серебряного века. Вторая была детищем Зинаиды. Ей удалось напечатать отчеты о первых пяти заседаниях «Лампы» (а длились они до новой войны, до 1939 года).
На втором заседании «Зеленой лампы» Зинаида прочла доклад о миссии русской литературы в изгнании. Она видела эту миссию в раскрытии правды изгнанничества и удивлялась, что прежние писатели и в эмиграции пишут о том же, что дома, причем так же, как дома. Однако при этом они охотно критикуют советских подневольных сочинителей. Гиппиус считала это занятие немилосердным: «Это все равно, – писала она, – как идти в концерт судить о пианисте: он играет, а сзади у него человек с наганом и громко делает указания: “Левым пальцем теперь! А вот теперь в это место ткни!” Хороши бы мы были, если б после этого стали обсуждать, талантлив музыкант или бездарен!»
Пригодился голос былого Антона Крайнего и в эмигрантской дискуссии о свободе, ибо у критика был свой, российский «опыт свободы»:
Пусть не говорят мне, что в России, мол, никогда не было свободы слова, а какой высоты достигла наша литература! Нужно ли в сотый раз повторять, что дело не в абсолютной свободе (абсолют вообще и нигде не может быть, ибо все относительно); мы говорим о той мере свободы, при которой возможна постоянная борьба за ее расширение. Довоенная Россия такой мере во все времена отвечала… Но признаем: общая свобода в России прогрессировала медленно, и понятие ее медленно входило в душу русского человека. Он – не писатель только, а вообще русский человек – не успел еще как следует выучиться, когда всякую школу захлопнули.
За несколько дней до «падения Парижа» Мережковские переехали в Биарриц. После смерти Мережковского (в 1941 году) слабенькая, отощавшая почти до невесомости Зинаида писала по ночам книгу о своем великом муже.
В Биаррице с ней познакомилась, а позже и сдружилась даже, знаменитая петербургская и эмигрантская писательница Надежда Тэффи (Лохвицкая). Тэффи пыталась разгадать тайну маски Белой Дьяволицы. Ей показалось, что за всем этим маскарадом таилась тоска по чему-то тепленькому, нежному, детскому, совсем простому. Для Тэффи ключик к так надежно спрятанной этой душе таился в стихе:
Хочу непостижимого,
Чего, быть может, нет,
Дитя мое любимое,
Единственный мой свет.
Твое дыханье нежное
Я чувствую во сне,
И покрывало снежное
Легко и сладко мне.
Такая вот догадка. По-научному гипотеза… Тэффи рассказывает, как она тогда нагнулась и поцеловала сухую мертвую руку былой львицы.
А верный секретарь Злобин донес до нас последние строки, продиктованные мертвеющими губами Зинаиды:
По лестнице… Ступени все воздушней
Бегут наверх иль вниз – не все ль равно!
И с каждым шагом сердце равнодушней:
И все, что было, – было так давно.
«Час настал, прощай, царевна!»
(Аморя, Черубина, Вячеслав Иванов)
Хотя ни одна из «королев» и «принцесс» русского Серебряного века не имела в своем владении ни многобашенного замка, ни даже просто укрепленной фермы с башнями на манер бургундской, идея башни, сдается мне, неотвязно присутствовала в сознании тогдашней художественной богемы. Может, именно вследствие этого в воспоминаньях российских поклонников Серебряного века, число которых не перестает исподволь расти со второй половины минувшего века, угнездились по меньшей мере две «башни», которые, строго говоря, не были сооруженьями башенного типа, да и по мысли своей, пожалуй, не содержали намека на «башню из слоновой кости». А все же и они давали более или менее укромный приют приверженцам новейшего искусства, авангардной мысли, а также, отчасти, и нравам, слабо совместимым с традиционными моральными установленьями.
В столичном Петербурге-Петрограде «Башней» называли квартиру поэта Вячеслава Иванова на верхнем этаже жилого дома против Таврического сада. Здесь на протяжении многих лет собирался весь цвет петербургской богемы, здесь каждую среду обсуждали сложнейшие философские, сексуальные и литературные проблемы, жестоко споря или почтительно внимая хозяину-эрудиту. Иные мемуаристы все же полагали, что на Башне «пахло серой», и даже беспечная русская полиция однажды проявила обеспокоенность (впрочем, ограничилась довольно безобидной проверкой документов).
Другой знаменитой «башней» была квадратная терраса на крыше Приморского дома Максимилиана Волошина в крымской деревне Коктебель, что неподалеку от Феодосии. На этой террасе в мерцании южных звезд читали свои стихи и слушали чужие самые прославленные женщины Серебряного века, и многим из тех россиян, кто посещал эти места или жил в прилепившемся к волошинскому дому писательском поселке в более позднюю, увы, далеко не золотую и не серебряную пору, казалось, что аромат той вольной поэтической эпохи еще не выветрился…