Александр Алексеев - Воспоминания артиста императорских театров А.А. Алексеева
После Надежды Васильевны в Харьков приехал ее знаменитый брат Василий Васильевич Самойлов. Его успех сравнительно был слабее, но за то разовая плата превышала гонорар сестры: он получал сто рублей за каждый спектакль. После Самойлова, державшегося большим барином, приехал не менее его знаменитый Василий Игнатьевич Живокини, полнейший контраст Василия Васильевича. Простой, невзыскательный, обходительный, любезный…
Я только один раз видел Живокини рассерженным, но и то так, что он не позволил себе ничего оскорбительная по адресу его рассердившего, а ограничился одним тихим замечанием. Другой бы гастролер, будучи на его месте, такую бы бурю поднял, что всем бы не поздоровилось, всем бы наговорил массу неприятных истин и вообще каждому бы дал почувствовать, что он за персона. «Геркулес, а вы пигмеи; столичная знаменитость, а вы бродячие комедианты». Манера известная…
Вот единственное столкновение Живокини с актером на сцене. Карп Трофимович Соленик, о котором я упоминал выше в перечне харьковской труппы, обладая крупным дарованием и достойно считаясь провинциальною известностью, имел отвратительную привычку— не учить ролей. Бывало, прочтет он свою роль раз-другой и идет смело играть: он передавал ее своими словами, но так, что незнающий хорошо пьесы и не догадается об его импровизации, всегда верной типу, намеченному автором. Разумеется, этому значительно способствовало его солидное образование и богатые умственный способности. Его находчивость и остроумие на сцене заслуживали внимания и выделяли его из толпы актеров-зубрил. Не терпя пауз во время хода пьесы, Соленик в состоянии был говорить хоть час подряд, однако, не удаляясь от сути дела, пока его не перебьет действующее лицо. С одной стороны это не дурно, безостановочные разговоры придают живость действие, но с другой — очень скверно, мешает другим, лишая их возможности рельефнее оттенить свою роль, а в особенности тем, кто знает свои слова по пьесе наизусть, тех он просто сбивал.
На репетиции водевиля «В тихом омуте черти водятся», в котором Живокини играл полковника Незацепина, а Соленик — Весельева, последний, по своему обыкновению, так разговорился, что Василий Игнатьевич замолчал совсем и с удивительным хладнокровием стал наблюдать за увлекшимся актером. Живокини прекомично сложил на груди руки крестом и долго смотрел в упор Соленику.
Наконец Карп Трофимович опомнился, перебил сам себя и спросил терпеливого гастролера:
— Что же вы не говорите, Василий Игнатьевич?
— Ожидаю, когда вы замолчите!
— Так нельзя-с!— сердито заметил Соленик.
— Чего это нельзя?
— Да заставлять меня одного все время разговаривать, глотка сохнет.
— Скажите, пожалуйста, откуда все эти рассуждения вы берете? Я много раз играл этот водевиль со Щепкиным и тот никогда ничего подобного не говорил, чего наговорили вы.
— Значить, он с пропусками играл, — не задумываясь, ответил Соленик, — а я по пьесе валяю.
— Помилуйте-с, в пьесе этого нет: я пьесу наизусть знаю…
— Нет, есть…
— А я вам говорю, нет!… Вот что: если вам угодно играть со мной, то потрудитесь роль выучить, в противном же случай передайте ее другому.
Присутствовавший тут же Петровский приостановил репетицию, отобрал от Соленика роль и передал ее Боброву.
— Ну, и слава Богу!— сказал Карп Трофимович, ни чуть не обидевшись этим обстоятельством. — А то бы на спектакле Живокини замучил бы меня своим упорным молчанием…
А вот еще образчик импровизаторской способности Соленика.
Шел водевиль «Зятюшка», в котором он играл заглавную роль. Есть сцена, когда он выходить усмирять рассвирепевшего извозчика, на котором приехала к нему теща. Возвращаясь обратно после объяснения, зятюшка появляется в помятом цилиндре.
— Что с вами, зятюшка? — спрашивает его по ходу пьесы теща, которую изображала комическая старуха Ладина.
— Маменька, — отвечает он ей, — не связывайтесь в другой раз с извозчиком: посмотрите, что он сделал с моей шляпой.
— Утешьтесь, зятюшка, я вам куплю новую шляпу, поярковую, — -следовало сказать Ладиной, а она переврала последнее слово и сказала «фаянсовую».
Публика разразилась страшным хохотом, бывшие на сцене— тоже, кроме Соленика, который как ни в чем не бывало, точно по пьесе, вышел на авансцену и прочел целый монолог на тему о «фаянсовой шляпе».
— А ведь маменька права, — сказал он, — что фаянсовая шляпа с успехом заменить цилиндр. Фаянсовая шляпа имеет массу преимуществ, и отчего на самом деле не изобретут таковой! Во-первых, она не боялась бы дождя, во-вторых, не требовала бы ремонту, в-третьих, всегда бы была чиста. Положим, ее хрупкость требовала бы большой осторожности, но это отлично, мы стали бы ее класть на безопасные места, и ее долговечность таким образом была бы гарантирована. Мы бы не ставили ее на стулья, как делаем с этими шляпами, на которые садятся и мнут, да и извозчики обходились бы с нами деликатнее: разбей-ка он на мне фаянсовую шляпу, я его, каналью, в квартал с поличным, ну, а с смятым цилиндром как его притянуть? Скажет: «таков и был». Чем я докажу его свежесть?.. Итак, маменька, закажите-ка на заводе мне фаянсовую шляпу, — я быстро введу ее во всеобщее употребление, и ваше имя мудрым изобретением будет прославлено; благодарные потомки воздвигнут вам памятники и монументы.
В это время все, что называется, «отхохотались», и водевиль пошел своим чередом.
Теперь о переходе моем на казенную сцену.
Прихожу обедать к Петровскому, у которого я бывал часто для «преферанса» (я был его любимым партнером), и застаю некоторых из наших театральных. Дмитрий Яковлевич увел меня в свой кабинет и таинственно сказал:
— К сегодняшнему спектаклю ты хорошенько приготовься.
— Что так?
— Тебя будет смотреть петербургское театральное начальство…
— Кто?.
— Управляющей конторой императорских театров Павел Михайлович Борщов… Мне бы, разумеется, не следовало тебе говорить об этом, ну, да Бог с тобой: я желаю тебе добра!
Тут уж было не до обеда. Поспешно отправился я домой и старательно подготовился к вечеру. Однако, при мысли, что меня будет смотреть такая важная особа, как Борщов, пользовавшийся расположением министра двора графа Адлерберга и поэтому имевший большую силу в театральном Мире, меня одолевала робость. Весь небольшой промежуток от обеда до спектакля мне казался вечностью, и я с нетерпением стал ожидать конца моим душевным терзаниям… Наконец, наступило время моего выхода в водевиле «Утка и стакан воды». Я почувствовал такой страх, о котором ранее и понятия не имел. Помню, как перед выходом на сцену перекрестился, как вышел, но как играл, не помню, я даже публики перед собой не видел, ощущая не вдалеке от себя грозного судью и решителя.