Надежда Вольпин - Свидание с другом
— Я, конечно же, тебя не брошу тогда — если ты меня сам не отстранишь — и мои глаза станут твоими глазами... Но только...
— Только — что?
— Для меня это будет запоздалым счастьем, а я не желаю строить свое счастье на твоей беде.
Нет, разговор этот нечто вроде внутреннего монолога в фильме. На деле я стараюсь успокоить Сергея. Врачи преувеличивают опасность, не так страшен черт, как его малюют. И все в ваших руках: бросите пить — сохраните и глаза, и печень, и рассудок. И не время ли вам нацепить очки? Что, неохота — красоту попортит? Вы, Сереженька, изрядная кокетка. Удалось-таки рассмешить и оторвать от непрошеных мыслей о подстерегающей слепоте. Я еще добавила: «Если впрямь потеряете зрение, как поэт Козлов, десяток женщин передерутся за честь и право заменять вам глаза! И вы остановите выбор, верно, на Жене Лившиц, меня отстраните, мол, ну ее — поэтесса!»
А он уже и думать забыл о врачах с их антиалкогольными хлопотами. Заводит речь о поэзии.
Между прочим, ему и себе в успокоение, я подчеркивала, что не такой уж он пропойца, пьет не водку, вино — и по три-четыре дня на неделе совсем бывает трезв — тогда и работает!
Это не в утешение говорилось — так оно и было. Весь двадцатый и двадцать первый год Сергей Есенин пил умеренно, куда меньше, чем очень многие его друзья-приятели. Возможно, это была самая трезвая полоса в его к жизни, считая со времени создания «Ордена имажинистов».
«ПО ВПЕЧАТЛЕНИЮ»
Богословский переулок. Поздний вечер. Год двадцать первый — или начало двадцать второго? Мы сидим вдвоем. Разговор об Анатолии и его Никритиной.
— Занятно,— говорю я,— давно поженились, а и на людях жмутся ненасытно друг к дружке, точно двое любовников, которым негде запереться от чужого глаза. Он-то ей предан безраздельно, а она? По-настоящему любит?
— Она любит то, что ей полезно,— отвечает Есенин. Но это прозвучало не в осуждение: скорей, сказала б я, наставительно. Мне, что ли, в назидание? Вот и недавно он мне сказал: «Замуж надо выходить за богатого». А я, сама не знаю, почему,— с жестокой и несправедливой убежденностью очень молодого суждения — объявляю:
— Гнусно, когда мужчина бьет женщину. Но француженок надо бить — слишком рассчетливы. И вашу Никритину надо бить. Как француженок. Она в душе меркантильна.
Сергей глядит на меня пытливо.
— Вы же еле обменялись с ней двумя словами. И так говорите... неужели просто по впечатлению?
А взгляд радостный и довольный. За его словами звучит: «Ну и молодчина».
— Просто по впечатлению? — повторяет он. Мне в похвалу!
Но не в радость была мне эта угаданная похвала. Я сквозь нее расслышала и крик одиночества, и боль нарастающей смертной тоски.
Ну, а сама похвала? Рассудить по совести... я же следовала методу гадалки: не сам ли Есенин словами о любви к полезному подсказал мне злобное мое и несправедливое суждение?
И еще подумалось: ох и крепко же ты, Сергей Есенин, не любишь нашего милого мартышона, Анну Борисовну Никритину!
ЧТОБ С ПРЕСТОЛА...
Книжная лавка имажинистов на улице Герцена. Сгрудившись над прилавком, Есенин, Айзенштат, Мариенгоф, еще кто-то просматривают листы корректуры. Я в сторонке перебираю книги — старые и новинки. Есенин тихо, но весело посмеивается.
— Все-таки по-моему будет! Обхитрил цензуру.
Это «Пугачев». Глава, озаглавленная «Осенней ночью». Последний монолог Пугачева. Если заглянуть в шеститомник 1972 года, найдете в нем такую строку: «чтоб с престола какая-то» — а дальше строчное «б» и три точки. Но здесь, в корректуре, никаких точек, набрано полностью. Спор же с цензурой шел лишь о первой букве. Есенин настаивал, чтобы слово было пропечатано с прописного «Б». Цензура не разрешила. Сергей пошел на хитрость: выправил в корректуре — словно бы устранил опечатку. И рад, как дитя.
ЖЕНЩИНА ХОТЬ КУДА
Декабрь двадцать первого года. Как и все вокруг, я наслышана об этой бурной и мгновенно возникшей связи: стареющая всемирно прославленная танцовщица и молодой русский, советский поэт, еще не так уж знаменитый, но очень известный, недавно ходивший в «крестьянствующих», а сегодня предъявивший права на всенародное признание. Изадора (буду звать ее, как она сама себя звала) громогласно провозглашает свое сочувствие русской и чуть ли не мировой революции (не слишком ли дешевое? но по-своему искренное). Добряк Анатолий Васильевич наобещал ей в Стране Советов такое, что был невластен дать. Под ее руководством все дети будут у нас приобщены к занятиям пластикой! Для нее самой — гастроли по всей стране перед новым, едва вкусившим от европейской культуры зрителем... А пока... утешайся полученной в подарок от республики роскошной норковой шубой! Артистка не сразу осознала, как обманута ее наивная доверчивость. Но вот среди всех ее горестей — счастье: поздняя и как будто взаимная любовь.
Полвека спустя Валентин Катаев, вспоминая вызванное скандальной этой связью — Дункан — Есенин — дружное осуждение поэта в литературно-театральной среде, воскликнет: «А ведь она была еще женщина хоть куда!» Что же так возмущало людей?
В страстную искреннюю любовь Изадоры я поверила безоглядно. А в чувство к ней Есенина? Сильное сексуальное влечение? — да, возможно. Но любовью его не назовешь. К тому же мне, как и многим, оно казалось далеко не бескорыстным. Есенин, думается, сам себе представлялся Иванушкой-дурачком, покоряющим заморскую царицу. Если и был он влюблен, то не так в нее, как во весь антураж: тут и увядающая, но готовая воскреснуть слава, и мнимое огромное богатство Дункан (он получает о нем изрядно перевранный отчет!), и эти чуть не ежевечерние банкеты на Пречистенке для всей театрально-литературной братии... море разливанное вина... И шумные романы в ее недавнем прошлом. И мужественно переносимая гибель (насильственная, если верить молве) двух ее детей... Если и живет в нем чувство к этой стареющей женщине, по-своему великолепной, то очень уж опосредствованное... И еще добавлю: не последним было здесь и то, что Есенин ценил в Изадоре Дункан яркую, сильную личность. Думая так, я вспоминала еще весной двадцатого года сказанные мне Сергеем слова: «Ведь там, где нет личности, там невозможно искусство».
С такими представлениями, с такими думами вошла я в тот зимний вечер в «Стойло Пегаса». Уже с порога увидела ее. Женщина красивая, величественная одиноко сидела в левом углу, в «ложе имажинистов». Видно, что рост у нее немалый. На длинной полной шее (нет, не лебяжьей — скорее башня колокольни), как на колокольне луковка купола, подана зрителю маленькая, в ореоле медных волос голова. Мелкие правильные черты, если что и выражают, то разве что недовольство и растерянность. Шнейдер, ее импрессарио и переводчик, запаздывает... И нет почему-то Есенина!.. Прочие поэты жмутся в проходе по правую сторону эстрады. За гостьей, однако, зорко наблюдают. И ехидно пересмеиваются. Втянули в их толпу и меня: «Смотрите, смотрите! Дункан!»