Альбом для марок - Сергеев Андрей Яковлевич
Не взяли – по возрасту брата Павла, по болезни – Ивана и Кирилла. Кирилл – дядя Кира – приезжал перед войной в гости с женой и дочкой. Дочка билась о наш небольшой пол и требовала, чтобы масло на хлеб было ромбиком.
– Дрянцо с пыльцой, – за глаза определила мама. И про Кирилла: – Самый чуткий из всех Сергеевых. Только чудной какой-то – рассказывает печальное, а сам все хи-хи да ха-ха.
Теперь Кирилл был в эвакуации в Сарапуле. Строка из его письма: Завел сталинскую корову – козу. На конверте стоял штамп: Проверено военной цензурой.
В Сарапуле он заболел. Бабушка устроила его к Склифосовскому. Андросов его вскрыл и зашил: запущено. В моем дневнике:
ДЯДЯ КИРА УМЕР
27 февраля 1944 г.
Пересидев самое опасное время за городом, в сорок четвертом отец снова в Москве, в Химико-технологическом институте мясной промышленности, с начала сорок шестого – опять в Тимирязевке.
Как все – работал с утра до ночи, на заем вычитали двухмесячный оклад.
Даже все хорошо. В сорок четвертом – медаль За оборону Москвы, в сорок шестом – За доблестный труд в Великой Отечественной войне. С мая сорок девятого – за двадцатипятилетний педагогический стаж – академическая пенсия в 250 рублей. В пятьдесят первом – орден Трудового Красного знамени, в пятьдесят четвертом – медаль ВСХВ.
Размеренно – зимой Капельский, летом Удельная. Видя мое одиночество, папа охотно ходил со мной в кино, в театр – первые мои спектакли Ночь ошибок и Давным-давно в театре Красной армии. Летом на Кузнецком Мосту накупал мне марок побольше, чтобы выдавать в Удельной частями, в несколько приездов – никогда не выдерживал. Когда попадались одинаковые или ненужные, я испытывал чувство мучительной благодарности. Ненужный подарок растравлял очищенным от интереса и стоимости проявлением кровной любви и внимания.
Очень рано, на Фотокоре и довоенных пластинках папа обучил меня фотографии, а году в сорок шестом купил мне в комиссионке ФЭД.
Зимой сорок седьмого мы долго выбирали там же приемник, выбрали замечательный Телефункен.
В сорок восьмом папа возил меня на экскурсию в Ленинград.
Тем же летом он подарил мне велосипед ХВЗ – немецким, трофейным не доверял. Мы ездили в Марьинский мосторг, в электричке за недозволенный провоз заплатили штраф. В Удельной, к моему изумлению, папа сел и поехал. Я учился немало дней, считал столбы и канавы. Боязнь людей, скованность помешали мне загодя выучиться на чужих.
Иногда папа в сердцах называл меня тепличным растением, кисейной барышней. Гнал на улицу – года до сорок шестого не получалось. Учил плавать – кое-как я научился сам. Несколько раз пытался поставить меня на коньки – впустую. Должно быть, в незапамятное время я стукнулся головой: много, много лет я боялся зимы – будет скользко, я упаду. Два сотрясения были – в сорок девятом и пятьдесят первом или втором.
Я подрастал, комната становилась теснее. После войны папа снова начал откладывать на обмен – и попал в декабристы, когда в сорок седьмом десятка стала рублем. Папа не тосковал и снова носил с получки сколько-то на сберкнижку. Остальное лежало дома – известно где и не под замком. Наверно, поэтому сам я ни разу не брал. Когда просил, папа без разговоров давал сколько нужно:
– Без денег человек бездельник.
Мои самостоятельные покупки он поощрял:
– Хорошо. Этой монеты у тебя не было. Это историческая книга.
Обменять тринадцатиметровую комнату так и не удалось. Летом пятьдесят третьего дали семнадцатиметровую в тимирязевском доме – Чапаевский переулок, район Ново-Песчаной. Во вторую комнату въехали соседи, не слишком приятные – мама с ними, естественно, не поладила, ворчала:
– Это он такой тютя. Мог бы всю квартиру отхватить.
Не из-за смерти Сталина, а по возрасту и развитию начались мои политические истерики. Папа – на Ново-Песчаной или на прогулках в Удельной – с терпеливой досадой выслушивал и объяснял:
– Мы же не скрываем, что у нас диктатура. Это царь-дурак виноват, не мог дать ответственное министерство. Только его и просили: дай министерство, ответственное перед Думой… При царе у меня бы свой дом был… Был бы жив Ленин, он не отменил бы НЭП и не устроил коллективизации. Он в завещании написал про Сталина: этот повар может приготовить острое блюдо… Всю интеллигенцию уничтожили. Чу́дная была интеллигенция… А летом семнадцатого Россия была самая свободная страна в мире. Война идет, а на митингах от всех партий говорят. И газеты выходят какие угодно…
Отец не доверял Голосу и Би-Би-Си. Он считал унизительным в газетах читать между строк. Раз случилось то, что случилось, надо не фордыбачиться, а принимать то, что есть. Сам он принял и перенял послушно и внешне все формы и формулы:
– А еще называется советский человек… а еще комсомолец… А еще член партии…
В конце пятьдесят первого я за столом разглагольствовал об эстонцах: летом втроем мы ездили с дачи на гастроли театра Эстония. В Прибалтике я старался высмотреть альтернативу, а эстонцы пели действительно хорошо. Мама была в восторге:
– А Тийт Куузик на балу – как подхватит Ольгу – и поет, и танцует – лучше Хохлова!
Я разглагольствовал об эстонцах, и вдруг папа:
– Сейчас я тебе билет одного эстонца покажу, – и вынул из ящика новенький партбилет. Я онемел.
Мама скрывала от родных и знакомых:
– Мне мать сказала: смотри, никому ни слова – мало ли что еще будет. Что случится – их на первом фонаре вздернут…
Лет через десять в лесочке за Чудаковом я услышал, как было дело.
Пока я кончал десятилетку, поступал во ВГИК, кичился причастностью, папу таскали. Как на работу – раз в неделю на целый день на Лубянку. Вербовали – репутация слишком хорошая. Издавна по профсоюзной линии заступается за студентов, за преподавателей, все к нему за советом. Прекрасная кандидатура. Отец не знал, как отделаться. Ему угрожали. Он посоветовался в Тимирязевке с кем-то из партбюро. Неизвестный спаситель сказал, что надо испортить себе репутацию, срочно подать в партию – все равно давно зазывают, – а тогда кто будет откровенно делиться с партийным? Отец подал – сразу отстали.
Он доверял мне; не вникая, доверял моим предприятиям – ВГИКу, ИН-ЯЗу, необеспеченной профессии переводчика. Он предпочел бы, чтобы я стал научным работником, кандидатом, доктором с твердым окладом, но не возражал и лишь время от времени переспрашивал:
– Работа-то у тебя есть?
Женился я осенью пятьдесят седьмого. Отец был против житья вчетвером в одной комнате, но снять не удалось, и мы наш последний год перезимовали на Чапаевском.
Летом в Удельной он прописал Людиных родителей и добился решения на пристройку. По несходству природных свойств дело кончилось бурно, криком на всю ночь и моим уходом.
Мы с Людой снимали где попало углы, комнаты, четыре года, мест десять, на птичьих правах. Денег не было, и я долго брал у отца. Люда к моим не ходила. Примирение состоялось, когда мы въехали в кооперативную квартиру – 46 864 старых рубля дал папа.
Но когда у нас с Людой разладилось, отец – главным образом из-за внучки – делал невозможное и непростительное, чтобы вернуть меня в прежний дом и не допустить новой женитьбы.
16 октября 1959 года ректор Тимирязевки Лоза поздравил папу с семидесятилетием.
В шестидесятом году в комитете по делам изобретений и открытий папа получил удостоверение о регистрации за работу Диэтические свойства некоторых кормов и рационов при скармливании крупному рогатому скоту.
Это была готовая докторская. Перед ней – полсотни печатных работ. Попов прошел в академики и, даже по мнению мамы, не мешал бы. Защищаться отец не стал: слишком многие не выдерживали нагрузки.