Татьяна Рожнова - Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки [Только текст]
Но к концу того зловещего 1917 года всем уже было не до веселья.
20 декабря 1917 года
Телеграмма Пензенскому губернскому земельному комитету.
«Убедительно просим оставить управляющими Небеснова (зпт) Урываева в Лашме Наровчатского уезда (тчк) Настаиваю за первою необходимостью поддержание техники (зпт) дела продовольствия (зпт) работы мельницы в борьбе с грозящим голодом (тчк)
Ждем ответа (тчк) Гатчина (тчк) Наследники Арапова»{1149}.
А неделей раньше, 14 декабря, Петр Иванович Арапов (произведенный 24 июля 1917 г. в генерал-лейтенанты) подал рапорт об отставке, согласно которому был «уволен со службы 21.11.1918 согласно разрешению за Управляющего военным министерством. Назначена пенсия 2249 руб. из Госуд. казначейства и 859 — из эмерит<альной> (emerite (франц.) — заслуженный, то есть за выслугу лет. — Авт.) кассы».
* * * 1918 год * * *После того как Г. А. Пушкин продал Михайловское в казну, в 1911 г. там была открыта колония для неимущих и престарелых литераторов. В их числе была и Варвара Васильевна Тимофеева-Починковская (1850–1931), в дневнике которой сохранились следующие записи:
«17 февраля (1918).
Утром донеслись откуда-то слухи: летал аэроплан и сбросил „приказ“, в три дня чтобы сжечь все села. Ночью выходила смотреть зарево. Вторую ночь видим зарево влево от Тригорского. Вчера и третьего дня сожгли три усадьбы: Васильевское, Батово, Вече. Сегодня жгут, вероятно, Лысую Гору.
18 февраля. Грабят Дериглазово. Утром была там случайной свидетельницей. При мне и началось… Кучки парней и мужиков рассыпались по саду в направлении к дому. Кучка девок и баб, пересмеиваясь, толпилась у открытых настежь ворот. Две или три пустые телеги стояли подле них в ожидании. Из семейной выносили пожитки рабочих и укладывали на дровни. Знакомая мне „болыпуха“ Шелгуновых охала и вздыхала. „Что это у вас тут?“ — спрашиваю ее. „Охтеньки, барынька, село к нам грабить пришли. Ночью зажигать будут…“ „Это что за барыня там стоит?“ — сурово окликает рослый, плечистый мужик на пороге семейной. А на террасе в саду стучат уже топоры и звенят разбитые стекла. В куче девок и баб слышится смех и задорные окрики: „Что, небось не взломать? А еще хвастался — всех, мол, дюжее!“ — „Барыню-то надо бы вон гнать отсюда!“ — долетает до меня чье-то грозное восклицание. Я выхожу за ворота… Не проходит и часа, как… передается известие, что грабят Тригорское… Оттуда доносится к нам грохот и треск разбиваемых окон… Вбегает с воплем старая служанка Софии Борисовны (баронессы Вревской) и кричит на весь дом: „Грабят ведь нас! Зажигать начинают! Куда мне барышню мою деть, не знаю… Примите вы нас!“ Но в доме у дьяконицы общая паника. Кто-то предупредил их, что зажгут и дом отца Александра, в двух шагах от нас, на той же горе… На пороге появляется сам отец Александр, озирает всеобщую суматоху и с изумлением восклицает: „Что вы делаете? Что вы делаете?“ — „Тригорское зажигают! Разве не видите сами?“ — отвечают ему на бегу. В Тригорском, действительно, зажигают костры и внутри, и снаружи. Целые хороводы носятся там вокруг костров, держась за руки и распевая какие-то дикие, разудалые песни. Крыша занимается, из труб вырывается дымное пламя, искры снопами разлетаются в воздухе… Дом уже весь сквозной, пронизан огнями и напоминает какую-то адскую клетку… Как бесы снуют там зловещие черные тени… Кошмарное зрелище! Не хватает духу смотреть… отец Александр… приютил у себя старушку баронессу с семьей, ее слуг, сторожит всю ночь дом, и никто не является поджигать его. Тригорское догорает… Мы ложимся не раздеваясь в ожидании судьбы…
19 февраля.
„Грабят Петровское и Михайловское“, — возвещают мне утром. А я лежу, как в параличе, без движения от всех этих дум. И только про себя запоминаю заглавия для таких эпизодов из „истории российской революции“. „Власть злобы и тьмы…“ „Власть завистливой злобы и бессмысленной тьмы“.
Под вечер вижу в окно новое зарево. И вот там над лесом — большое и яркое. „Зажгли Зуево! (Прежнее название Михайловского. — Авт.) — снова возвещают мне, — чтобы не ездили туда и не вспоминали“. „Или воспоминание — самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему“. (Пушкин. Письма[238].) Не знаю будут ли ездить и вспоминать пушкинское Михайловское, но два дня спустя я ходила туда пешком, как на заветное кладбище, и я вспоминала… Шла по лесу, видела потухшие костры из сожженных томов „Отечественных записок“, „Русского богатства“, „Вестника Европы“ и других повременных изданий… Подняла из тлеющего мха обгорелую страничку „Капитанской дочки“ посмертного издания 1838 года… Нашла в снегу осколки бюста, куски разбитой топорами мраморной доски от старого бильярда и вспомнила, как он играл тут одним кием. Взяла на память страдальческий висок разбитой вдребезги его посмертной маски и обошла кругом полуразрушенный „домик няни“ — единственный предмет, сохранившийся в неизменном виде с его юности, но не уцелевший теперь. Ничего не пощадили и тут: рамы, печки, обшивка стен, старинные толстые двери, заслонки, задвижки, замки — все было обобрано уже дочиста»{1150}.
А вот как описаны те же события в дневниках Натальи Павловны Вревской, которая всего три года назад, зимой 1914-го, вместе с мужем Михаилом Степановичем — племянником Софьи Борисовны Вревской, перевозила его тетку из Голубово в Тригорское доживать свой век:
«В начале февраля 1918 года из г. Опочки двинулась организованная группа — человек 30, которая систематически разрушала помещичьи усадьбы, лежащие вдоль шоссе: Большаки — Опочка — Остров. Дошел черед и до Тригорского. Толпа никому неведомых пришельцев подожгла дом… Больную, едва двигавшуюся старуху (78-летнюю Софью Борисовну Вревскую — незамужнюю дочь Евпраксии и Бориса Вревских. — Авт.) с трудом вытащили через разбитое окно, обращенное в сторону погоста, усадили в салазки, привязали покрепче веревкой и, крадучись, везли к вороническому священнику — он спас ее от буйствовавших громил и приютил на некоторое время. Софья Борисовна осталась одна. Ее слуги Гаша и Федор изменили ей. Трусость и алчность овладели ими. Они забыли все благодеяния Софьи Борисовны к их семье; забыв всякий стыд и совесть, они перетаскали все, что успели: белье, посуду, вещи, пользуясь абсолютным доверием Софьи Борисовны и тем, что она не выходила зимой из своей комнаты.
Итак, всеми брошенная, одна, тетя Соня приютилась у священника. Но поп боялся, и она не хотела его подводить. И лишь дороги позволили — ее отвезли, сперва в простых розвальнях, затем на колесах в какой-то тележке в с. Духово, близ г. Острова к ее родственнице, Шуре Изъединовой, замужем за Бибиковым. <…> Но к осени пришлось и оттуда уезжать: Бибиковы направлялись в Ригу и повезли ее с собой <…> Год-другой она жила в Риге, где тихо опочила с родовым молитвенником в руках и с миром в незлобивой, честной христианской душе <…>