Лев Копелев - Хранить вечно
Тут уж я забыл про выдержку и дипломатию. Это была не просто злая ложь – такая бумажка грозила смертью. Я сказал Забаштанскому, что он не имеет никаких оснований для таких обвинений, что это гнусность, а не бдительность, что он должен указывать только на факты, на то, что они слишком много знают, и объяснить, что считает такую осведомленность в условиях фронта недопустимой и поэтому откомандировывает их. Если же он будет настаивать и отправит эту клеветническую бумажку, то я считаю своим долгом коммуниста дезавуировать его и напишу рапорты Мануильскому, Бурцеву и письмо Байнерту в Национальный комитет «Свободная Германия». Эти угрозы подействовали, он не стал ссориться, уступил неожиданно быстро и мне же поручил составить новую «сопроводиловку». На всякий случай я все же дал Дитеру отдельно личные письма к Ваинерту и Юре Маслову, в которых подробно рассказал о том, как хорошо и смело вел себя Дитер в трудных условиях, как добросовестно работали он и Ганс Р.
Прошло больше месяца. Забаштанский ездил на всеармейское совещание в Москву, вернулся в очень хорошем настроении. У меня с ним в то время отношения были только служебные. О разрыве, который произошел из-за Любы – дальше расскажу о нем подробнее, – я никому не говорил, старался поменьше бывать в отделе. При встречах он был спокойно-приветлив, даже предупредителен – олицетворение великодушия и партийной принципиальности.
На первом совещании отдела после его приезда он подробно говорил о том, что мы в Главпуре на хорошем счету, что там хвалят наши листовки, и потом, как бы вскользь, упомянул: «Да, отметили также нашу бдительность… Дитер арестован как шпион, а Ганса Р. пока не изобличили, но выгнали из Национального комитета и отправили в штрафной лагерь…»
Возгласы Нины и Мулина… бормотанье… Смотрят на меня. Я уверен, что он врет. Но как сказать об этом сейчас? Молчу. Кто-то спрашивает:
– Это что ж, у нас на фронте выяснилось?
Забаштанский отвечал многозначительно и туманно. Мол, не все еще известно. Мы, хотя и не совсем были шляпами, вовремя их откомандировали, но все же имело место притупление.
Прошло несколько недель. Приехал к нам из Главпура начальник 7-го управления генерал-майор Бурцев[5]. От его адъютанта я узнал, что все, рассказанное Забаштанским, чистая брехня.
Дитер работал в редакции газеты Национального комитета, а Ганс Р. – уполномоченным комитета в офицерском лагере.
При следующей встрече с Забаштанским, в присутствии нескольких людей, я тоже, как бы вскользь, заметил:
– Товарищ полковник, вас неправильно информировали насчет Дитера и Ганса Р., вот майор, адъютант Бурцева, рассказал совсем другое.
– Это его неправильно информировали, а может, он по другим причинам не говорит того, что не положено сообщать.
– Он говорил о конкретных фактах их работы сейчас… Зачем ему врать нам, зачем и кому это могло понадобиться хвалить перед нами уже арестованных шпионов?
У Забаштанского сузились глаза и затвердели скулы, в тихом, как обычно, голосе – злая хриповатость.
– А вы все хочете защитить своих дружков фрицев и хочете показывать себя умнее всех… Давайте кончать эти разговорчики. Я сказал, что мне точно известно, и не вам меня проверять. Такого задания вам не давали и не дадут.
– Я никого не защищаю, кроме правды; дружков фрицев у меня не было… и проверять вас я не собираюсь.
– Кажется, я ведь ясно сказал, кончим эти разговорчики. Есть у вас воинский порядок или нет? Кончим – значит кончим…
Забаштанский больше не упоминал о Дитере вплоть до того партийного собрания, когда меня исключали. Там он повторил все то же с усиленными вариациями: Дитера арестовали как шпиона, а Копелев, вот, заступился. Чуть в драку со мной не полез при всем отделе, доказывал, что я их, бедненьких, обижаю… На следствии, однако, Забаштанский уже говорил об этом иначе: утверждал, что я дружил с Дитером и Гансом Р., военнопленными, которые хотя работали у нас – знаете, ведь на войне использовать надо всяких, – но явные, конечно, буржуи, в глубине души фашисты.
На очной ставке, когда я напомнил ему рассказ об аресте Дитера, оказавшийся ложью, он презрительно пожал плечами… выдумывает, мол, чепуху, чтоб отбрехаться, замазать настоящую вину.
Глава десятая. Люба
В самой первой беседе с Забаштанским – начальником отдела, когда он после официальной части перешел к «дружескому» разговору, я сказал, что считаю нужным поставить его в известность и как начальника, и как товарища, что старший лейтенант Люба Н., инструктор нашего отдела, – моя жена. Правда, у меня есть семья, которую я не собираюсь покидать, и Люба это отлично знает, и у нее есть муж, к которому она вернется после войны, но сейчас мы любим друг друга, и я хочу, чтоб он это знал, и прошу учитывать при формировании боевых групп, направлении в командировки, распределении по квартирам. Он посмотрел искоса.
– Ты же сам говоришь, что главное – это польза дела?
– Говорю и думаю. Но мы с Любой отлично работаем вместе.
– Ладно, буду иметь в виду, хоть я и не люблю этих военных семейств. Но для тебя, конечно, можно сделать исключение. Главное только, чтоб не вредило боевой работе…
Мы с Любой были вместе уже больше года. Еще с Северо-Западного. Она кончила институт перед самой войной. Ушла в ополчение, была пулеметчицей; когда девушек перевели в сандружинницы, она сперва плакала, скандалила, потом смирилась, вытащила несколько десятков раненых из-под огня. Как-то обнаружилось, что она знает немецкий. Сделали ее диктором на звуковке. В феврале 1943 года ее назначили инструктором в армейское 7-е отделение. Вначале упиралась, не хотела «в тыл», но соблазнилась званием офицера. Она была умной, храброй, очень самолюбивой, почти по-ребячьи тщеславной. Могла расплакаться потому, что ее наградили «Красной Звездой», а не «Отечественной войной», как ожидала. Она любила командовать, старалась выглядеть серьезным, знающим и многоопытным фронтовиком, а была маленькой, с веснушками и девчоночьими косичками, которые упрямо вылезали из всевозможных причесок, подгонявшихся к пилотке. Стричься не хотела, знала, что не к лицу. Среди своих, когда не нужно было «держать себя, как следует», самозабвенно плясала, смеялась до упаду, заливчато, как ребенок. Но бывала и рассудительной, и расчетливой, умела кротко-моляще глядеть серыми глазами в пушистых ресничках на суровых интендантов и генераловматерщинников, добывая бензин, дополнительные партии валенок, полушубки или водку, уговаривая отпустить или назначить нужного нам человека.
Начальник армейского отделения, где она служила в феврале 1943 года, застрелился. Говорили, что у них был роман, что он ревновал ее к политотдельским сановникам. Люба несколько дней ходила, как тяжело больная, почти не разговаривала, не ела. Ее отозвали во фронтовое управление. Там прикомандировали ко мне. Первый месяц я старался отвлекать ее работой, избегал напоминать о том, что произошло. Сведения были противоречивые, и хоть я жалел ее, но относился скорее неприязненно: о ней плохо говорили некоторые хорошие парни из армии. Но потом она сама стала рассказывать, уверяла, что с начальником они были только друзьями, показывала письма его жены к ней и письма своего мужа с приветами ему. Вскоре мы сблизились. На первых порах о любви и речи не было. Я говорил, раз уж нам приходится работать вместе и днями и ночами, все равно не миновать и спать вместе, и не стоит откладывать, может быть, и помрем вместе от одного снаряда.