Маргарита Имшенецкая - Забытая сказка
— Ну а как и почему Вы, Николай Николаевич, сделались именно доктором, а не кем другим? — спросила я в свою очередь.
— Бог указал, — сказал Николай Николаевич и умолк, как всегда в тех случаях, когда говорил не то, что хотел.
Ну нет, я добьюсь того, что ты расскажешь. Как это «Бог указал»? За все время, что я его знала, он впервые сам о себе рассказал следующее:
— Когда я был в возрасте приготовишки и первого класса гимназии, мы, мальчишки, обыкновенно были очень воинственны. И охоты на тигров, львов, леопардов были нашими обычными занятиями. Так как в наших лесах и садах их не было, то мы их заменяли всеми пернатыми, включая воробьев и галок. Во время своей первой охоты я проделывал все, что делали остальные мальчишки: лазил по деревьям, искал гнезда, но, найдя гнездо, я приходил в умиление, даже в восторг от семьи только что выведенных птенцов с доверчиво открытыми ртами — они просили пищи. «Ну что?» — спросили меня сверстники, когда я слез с дерева. «Ничего, гнездо пустое», — ответил я. Таким образом, я спас птенчиков. Не желая прослыть «бабой», «трусом», я в дальнейшем делал вид, что подстреливаю птичек из рогатки. В душе же я решил, что буду выполнять «на нашей войне» обязанности санитара, то есть подбирать и прятать раненых птичек за пазуху, чтобы, конечно, мальчишки этого не видали. С этого и началось, и я стал приносить раненых птичек домой. Из крышек и коробок устроил кровати и решил открыть лазарет. Инстинкт, любовь и жалость подсказывали мне, как поступать с моими ранеными птичками в том или ином случае. Результаты моего первого опыта, лечения птичек, получились очень плачевные — все птички умерли на следующий день. Выжила и поправилась только одна. Это был чиж, у него была сломана ножка, но я удачно наложил лубки, и ножка срослась. Он был весел, чирикал и охотно клевал пищу. Я вообразил себя настоящим врачом. К осени мой лазарет очень расширился, и я устроил его в конце сада, в старой полуразвалившейся бане. Процент выздоравливающих все возрастал, и я делался все более и более искусным врачом. В лазарете, кроме птиц, были уже кошка, собака, даже белочка, которую я купил у ее мучителя за десять копеек. Никто из домашних не знал о моем «богоугодном заведении», но однажды, когда с ношей пробирался в свой лазарет, я попался нашему старику-повару: «Так вот, кто крадет хлеб и вареное мясо, а еще барчук!» Он доложил об этом происшествии дяде. Мой дядя был генерал-майор в отставке, герой Севастопольской кампании, старый холостяк и добродушнейший, предобрый человек. «Ну, Николенька, рассказывай, как ты дошел до жизни такой?» Я повел дядю в свой лазарет, все рассказал и показал. «Бог указал — быть тебе доктором», — сказал дядя. После этого чего только не выписывал для меня мой добряк-дядя, у которого я как круглый сирота жил и воспитывался: Брема полностью, журнал «Природа и люди», разные лечебники как людей, так и зверей. Для меня самым замечательным было знакомство с ветеринарным доктором. Я был тогда уже в четвертом классе гимназии. Меня все так интересовало, что я сделался буквально его ассистентом, изучил болезни животных, но меня тянуло к человеку, к человеческим страданиям. Остальное тебе все известно. Однако я тебе много наболтал.
И как всегда, ему стало словно стыдно, что он рассказывал о себе.
* * *25 сентября 1906 года и по сие время мой тяжкий траурный день, хотя был солнечный и начался весело. Когда осень борется с летом, вытесняет теплые дни, золотит листву на деревьях, чувствуется приближение октября с инеем, заморозками, и как-то особенно радостно, когда лето нет-нет да опять вырвет у осени и подарит теплый солнечный денек, такой, как сегодня. Все эти «сегодня», а их будет много, живы, не умерли, и при воспоминаниях они остаются все равно сегодня.
Мы с Елизаветой Николаевной упивались, увлекались последние два года цветоводством. Семена и луковицы мы выписывали даже из Голландии, и в этом году такие астры, с блюдце величиной, самых разнообразных расцветок, а в особенности удались белые, перисто-пышные, похожие на хризантемы. Жалко было рвать, ковры-клумбы разорять. Все думалось: ну еще денек подождем, авось иней не хватит.
Но сегодня решили срезать самые красивые, а их куча, гора. Все комнаты в сад обратили. А самые огромные, белые, поставили в самых больших вазах в комнату Николая Николаевича, но только видеть их ему не пришлось. Пока мы возились с цветами, день внезапно нахмурился, затуманился, и серые клочья туч спрятали солнышко. Притащила я Елизавету Николаевну посмотреть, как выглядят белые астры-красавицы в комнате Николая Николаевича, и как-то мы обе примолкли. Взвыл жалобно ветер, стукнула оконная рама. С шумом распахнулась плохо закрытая форточка, и посыпались обломки стекла. А цветы, ярко белые на фоне темного дуба стен и мебели, зловещими показались. «Словно траур», — подумали мы обе, но ничего друг другу не сказали. Только вместе с солнышком радость как-то затуманилась, и что-то беспокойное, тревожное в душу заползло. Охватила невидимыми руками-клещами тоска.
Весь остаток дня, до самых сумерек, в саду проработали до устали, но тревогу, тоску не могли заглушить. И цветы в доме не радовали, словно насторожились и они, а в комнату Николая Николаевича почему-то было жутко зайти, словно присутствовал там кто-то страшный, невидимый, неумолимый. Чувствовала, что и Елизавете Николаевне не по себе. Николай Николаевич запаздывал. Обед вместо шести часов был подан в семь, все поджидали его. В половине восьмого тревожный голос Михалыча по телефону:
— Приезжай скорее, дитя… Только не вздумай пешком, — всхлипнул, оборвал, повесил трубку.
Ясно, что-то случилось с Николаем Николаевичем, а не с кем другим. Как была, без пальто, без шляпы выскочила на улицу, успев только крикнуть Елизавете Николаевне:
— Еду скорее в госпиталь к Николаю Николаевичу.
Села на первого попавшегося ваньку и торопила его поминутно. Мне казалось, что извозчик ехал медленно, хотя лошадь скакала во всю прыть. Наконец приехали. Ступени госпитальной лестницы казались нескончаемыми. Коридоры, по которым вел меня трясущийся Михалыч с опухшим от слез лицом, не обещал закончиться. Я ни о чем не спрашивала. Чем ближе мы подходили к палате, где лежал Николай Николаевич, тем нам все чаще попадались группы студентов, сестер, санитаров и больных. Растерянность, напряженность, тревога властно вступала в свои права. Мыслями же всех присутствующих овладела неумолимая, нежданная непрошеная гостья, и никто не мог ее ни задержать, ни выгнать. На пороге роковой палаты я столкнулась с Сережей Новиковым, он как-то истерично взвыл и пробежал мимо меня. Я вошла, вернее, вбежала в палату, где на кровати лежал Николай Николаевич. То, что он сказал мне, уйдет со мною. Вам же я скажу его последние слова: «Прощай, Танюша, прощай любимая!» А дальше я ничего не помню, все поплыло, завертелось перед глазами, я потеряла сознание.