Георгий Мунблит - Рассказы о писателях
- Значит, по-вашему, я о читателе не забочусь? Не стараюсь быть понятным? Пренебрегаю... так, что ли? - спросил он угрожающе спокойным басом.
Собеседник молча пожал плечами.
- Разговаривать плечами, конечно, проще, чем языком, - уже капельку рассердившись, продолжал Маяковский, - но от меня вы плечами не отделаетесь. Вы утверждаете...
- Я, собственно, ничего не утверждаю, но некоторым нравится быть непонятными. А с другой стороны...
- С другой стороны, с другой стороны! - прервал его Маяковский. - А вы пробовали когда-нибудь острить в обществе людей, которые не смеются вашим остротам?
- Видите ли...
- Вижу. У вас почему-то всегда не смеются. Ну а у меня бывает по-разному. Так что мне - сложнее. Приходится проверять. Однажды - допроверялся. Сочиняю и бегаю на кухню к нашей стряпухе, читаю ей и жду, чтобы рассмеялась. Большая такая была женщина, непоколебимая, краснощекая... Не смеется! Я и так и эдак - не смеется! И что вы думаете, выбросил я строку. Потом выяснилось, что женщина эта вообще никогда не смеялась, за исключением тех случаев, когда ее щекотал кавалер. Да и то не столько смеялась, сколько ухала, как филин... Слыхали, как эти птички ухают? А у меня пропала строка.
Маяковский обвел нас глазами и вдруг широко улыбнулся.
- Могу подарить, если кому нужно, - сказал он вдруг, обращаясь ко мне.
- Мне не нужно: я не пишу стихов, - гордо ответил я.
- Напрасно. Научиться по-настоящему работать со словом может только тот, кто пишет стихи, - промолвил Маяковский твердо и потерял ко мне интерес.
Но это разговор - шуточный, а если говорить всерьез, стремление Маяковского быть до конца понятым было для него всегда самым насущным.
Да и могло ли быть иначе для поэта-пропагандиста, каким был Маяковский, для человека, побуждаемого к писательству стремлением «сделать жизнь»? Могло ли ему быть безразлично, понимают ли его и правильно ли понимают, то есть, в сущности, слышат ли его те, к кому он обращается, те, чьи сердца он стремится завоевать?
И надо же, чтобы именно Маяковского критические слепни, всю жизнь роившиеся вокруг него, беспрестанно язвили за то, что он непонятен! непонятен! непонятен! читателю, и ставили ему в пример... но не будем поминать «первых учеников», которых эти насекомые ставили в пример Маяковскому.
Трудная, очень трудная профессия - литература.
Что же до «счастливцев», у которых Маяковскому предлагалось учиться, то ведь никто из них никогда не был настоящим писателем. А среди настоящих, надо полагать, никогда не бывало счастливцев...
Вероятно, именно потому в моей книжке так мало веселых историй.
ОХ, УЖ ЭТИ СПОСОБНЫЕ МОЛОДЫЕ ЛЮДИ!
Следует сказать прямо: первая моя попытка вступить на литературное поприще завершилась провалом. Первая, если не считать нескольких, вполне младенческих стихотворений в прозе, которые я произвел на свет, вступив в кружок молодых литераторов, возникший в Тифлисе в самом начале двадцатых годов и состоявший из десятка мальчиков, очень любивших читать и поэтому пишущих.
Как мне представляется нынче, никто из участников этого кружка не относился к своим занятиям литературой серьезно, если не считать его главы и вдохновителя, такого же молодого, как и все остальные, но не по годам образованного и умного. Звали его Борис Нелепо. Любопытно, что все знавшие его не видели в его фамилии решительно ничего смешного. Значение этого слова по Далю - «бессмысленный, вздорный, пустой» - так не подходило к внутреннему, да и внешнему облику этого человека, вызывавшего у всех, кто с ним соприкасался, восхищенное уважение, что никому и в голову не могло прийти, даже в шутку, устанавливать связь между ним и его фамилией.
Он очень рано умер от врожденного порока сердца, проучившись перед этим года два на филологическом факультете Бакинского университета. Там и была вскоре после его кончины издана маленькая книжка его стихов под редакцией поэта Вячеслава Иванова, который был в ту пору профессором. В своем предисловии к ней он пишет: «Столь горестно-рано ушедший от нас юноша-поэт был один из дружно сплотившейся группы бакинских студентов, словесников и энтузиастов художественного слова... мы легко распознавали и горячо любили мягкое благородство его облика, нежность отзывчивой души, высокую культуру ума и вкуса, строгость и силу научно направленной мысли... Я, не колеблясь, отметил его истинное дарование, и уверен, что из него выработался бы поэт замечательный».
О Борисе Нелепо следует рассказать еще вот что: он знал, что жить ему осталось недолго, потому что все мужчины в их роду были «сердечниками» и умирали молодыми, а у него наследственная болезнь проявлялась особенно остро, но вел он себя, а главное - работал и учился так, как полагалось бы учиться и работать человеку непоколебимо уверенному в своем долголетии. В последний раз я видел Бориса незадолго перед моим отъездом в Москву. Он был уже очень слаб и даже говорил медленнее и тише обычного, но и в этот раз, как всегда, я застал его за работой. Встречая меня, он ласково улыбнулся, но было видно, что с трудом оторвался от книги, очень толстой и, судя по всему, очень ученой. В отличие от подавляющего большинства молодых людей его возраста, которым все полезное представляется скучным, а все вредное - привлекательным, Борису нравилось все полезное.
Поговорив немного, мы простились, и я вышел на улицу с камнем на сердце. Даже мысли о скором отъезде из отчего дома - событии, которое представлялось мне тогда в самых радужных цветах и оттенках, - не могли утешить меня.
О смерти Бориса Нелепо я узнал уже из письма, полученного в Москве.
Но вернусь к истории моих литературных неудач.
Они, как я сейчас понимаю, были - в самом полном смысле этого слова - закономерными.
Приехав в Москву с командировкой Наркомпроса
Грузии на экономический факультет Московского университета (такие командировки были необходимы тогда для поступления в некоторые высшие учебные заведения) и установив, что командировка эта не содержала в себе слов «в счет разверстки» и поэтому права для поступления в университет не давала, я быстро утешился. Экономические науки не очень привлекали меня, и теперь передо мной открывалась соблазнительная возможность выбирать ниву, на которой мне предстояло трудиться, по собственному вкусу и разумению. Поколебавшись некоторое время между химией (это была профессия отца) и литературой (которая была моей тайной склонностью и которой, сколько мне было известно, никто из моих предков не занимался), я выбрал литературу. А выбрав, отправился на Поварскую улицу (нынешнюю улицу Воровского), где помещался знаменитый в ту пору Высший литературно-художественный институт, руководимый В. Я. Брюсовым.