Александр Николюкин - Розанов
В нижегородской гимназии началась любовь и привязанность на всю жизнь Розанова к Достоевскому. Именно в те годы он стал для него «родным» и «своим». В шестом классе, взяв на рождественские каникулы «Преступление и наказание», Василий решил ознакомиться с Достоевским для образовательной «исправности». Вот как он позднее вспоминал ту памятную ночь с 23 на 24 декабря 1875 года: «Помню этот вечер, накануне сочельника, когда, улегшись аккуратно после вечернего чая в кровать, я решил „кейфовать“ за романом. Прошла вся долгая зимняя ночь, забрезжило позднее декабрьское утро: вошла кухарка с дровами (утром) затопить печь. Тут только я задул лампу и заснул. И никогда потом нервно не утомлял меня (как я слыхал жалобы) Достоевский. Всего более привлекало в нем отсутствие литературных манер, литературной предвзятости, „подготовления“, что ли, или „освещения“. От этого я читал его как бы записную книжку свою. Никогда ничего непонятного я в нем не находил. Вместе с тем, что он „все понимает“, все видит и ничего не обходит молчанием, уловкою, — меня в высшей степени к нему привлекало» [61]. Но подлинное глубокое понимание Достоевского было еще впереди.
На всю жизнь сохранились у Розанова добрые воспоминания о нижегородских друзьях-гимназистах. Среди них был Костя Кудрявцев, исключенный из гимназии «за неуспевание». Двенадцать его писем Розанов включил во второй короб своих «Опавших листьев», предпослав им такую характеристику своего приятеля:
«У Кости Кудрявцева директор (Садоков) спросил на переэкзаменовке:
— Скажите, что вы знаете о кум?
Костя был толстомордый (особая лепка лица), волосы ежом, взгляд дерзкий и наглый. А душа нежная. Улыбнулся и отвечает:
— Ничего не знаю.
— Садитесь. Довольно.
И поставил ему единицу. Костя мне с отчаянием говорил (я ждал у дверей):
— Подлец он этакий: скажи он мне квум — и я бы ответил. О квум три страницы у Кремера (грамматика). Он, черт этакий, выговорил — кум! (есть право и так выговаривать, но им не пользуются). Я подумал: „кум! — предлог с“; что же об нем отвечать, кроме того, что — „с творительным“?…но это — до того „само собой разумеется“, что я счел позорным отвечать для пятого класса.
И исключили. В тот час у него умер и отец. Он поступил на службу (чтобы поддержать мать с детьми), — сперва в полицейское управление, — и писал мне отчаянные письма („Вася, думали ли мы, что придется служить в проклятой полиции“), потом — на почту, и „теперь работаю в сортировочной“ (сортировка писем по городам)… Да, он кум не знал: но он был ловок, силен, умен, тактичен „во всяких делах мира“. А как греб на лодке! а как — потихоньку — пил пиво и играл на биллиарде! И читал запоем. Где этот милый товарищ?!» (246).
Читая корректуру «Опавших листьев», где печатались письма Кости Кудрявцева, Розанов записывает для «Мимолетного»: «Я вижу, до чего был хуже, „несноснее“ своих товарищей. Я был именно „несносный“, с занозиной, царапающийся, ругающийся. Это — отвратительно, и в тайне — в том лишь оправдание, что я их чрезвычайно любил и донес до старости память о них. Это определенное хорошее во мне»[62].
Среди ближайших друзей Розанова в гимназии были Стася Неловицкий и Владимир Алексеевский (сохранилась их фотография втроем). По наблюдению Розанова, Стася всегда был в задумчивости. Сын инженера. Мать — худенькая, еле бегала на исповедь, а дома — молчалива. Кроме Стаей 15 лет в семье была еще сестра Зося 9 лет.
Раз у Алексеевских, вспоминает Розанов, жгли магниеву нитку. Были все Неловицкие. Должно быть, была елка. Зося стояла, опершись локтем на стол. «Я смотрел на нее: и мне казалось, такой точеной красоты („как из слоновой кости“) я и потом никогда не видал»[63].
От нее Розанов услыхал первое польское слово: «почтовего». Стася молча подал ей почтовой бумаги, и она вышла. Розанов догадался, что значит «почтовего». Стася с ней не разговаривал, презирал (девчонка). Притом она не интересовалась наукой. Стася же весь ушел в познание природы, читал «Восемьдесят тысяч верст под водой» Жюля Верна — роман только что был переведен на русский язык Марко Вовчок. Розанов вспоминает, как однажды Стаська сказал:
— Немо.
— Что? (я).
— Немо.
— Что??!!
Он сжал таинственно губы, отвернулся и пошел задумчиво вперед. На другой день:
— НЕМО.
— Да что, говори?!
— Под водой.
— Под водой??
— Ты дурак (он).
— Не понимаю.
Комната Стаей вся пропахла квасцами, соляной кислотой, наполнена стеклянными трубками и блюдечками «для выпаривания». В паяльную трубку попеременно дули Стася и Розанов. Но во всем этом опытнее был Алексеевский. У него была уже серная кислота, азотная кислота и минералы. Розанов продолжает:
«У меня минералов было больше всех. Не скрою: часть их я поворовал в гимназии (тогда уже „естественная история“ была прекращена, а „коллекция“ — шкаф деревянный со стеклом, даже 2, кажется, шкафа — осталась). Так как мы восстановили естественные науки, то мне кажется, я даже невинно украл. „Выморочное имущество“, и бери кто хочет. Я откуда-то достал книг и, „оставленный без обеда“ за лень, — распорядился.
Мы разделили естественные науки: Стася взял физику, Алексеевский — химию, я — минералогию с кристаллографией, геологию и палеонтологию. Клянусь Богом — до сих пор кое-что удержалось. Кое-что полезное, нужное, принесшее мне пользу в литературной и философской жизни… С Лагранжем „я не нашел Бога в природе“».
Среди любимых книг того времени были «Биографии знаменитых астрономов, физиков и геометров» Франсуа Араго, «Популярная астрономия» Джона Гершеля, «Геологическое доказательство древности человека» Чарлза Лайеля, «Физиологические письма» Карла Фохта. Все это было прочитано, изучено, влюблено, говорит Розанов (в отличие от последующих поколений гимназистов и школьников, которые лишь «проходили» Гершеля и Лайеля). На этом «держалось» мировоззрение юного Розанова, и он с презрением смотрел на «наших классиков».
Гимназисты питали презрение ко всему русскому, вернее — ко всему «своему», «близкому», «здешнему», — и переменяли имена на чужие. Прочитав Бокля и Дрэпера, Розанов выбрал себе английское имя «Вильям». Симбирский приятель Розанова по фамилии Кропотов называл себя и подписывался: «Kropotini italio».
Гимназисты «набирались миросозерцания». К ним троим примкнул Петруша Поливанов (в дальнейшем народоволец, пробывший в заключении в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях 20 лет), — но не был прилежен. Костя Кудрявцев посмеивался издали. Остафьев «ничего не мог». Лишь эти трое были самыми развитыми гимназистами, «наукообразными».