Жан-Жак Руссо - Исповедь
Г-жа де Буффле, заметив, какое волнение она во мне вызвала, имела также возможность заметить, что я справился с ним. Я не настолько безумен и не настолько тщеславен, чтобы вообразить, будто мог в моем возрасте понравиться ей; но на основании некоторых слов, сказанных ею Терезе, мне показалось, что я заинтересовал ее. Если это было так и если она не простила мне этого обманутого интереса, приходится признать, что я действительно рожден для того, чтобы быть жертвой своих слабостей; победившая любовь оказалась для меня роковой, а любовь побежденная – еще более пагубной.
На этом кончается собрание писем, служившее мне путеводителем при написании этих двух книг. Дальше я пойду только по следам своих воспоминаний. Но жестокие воспоминания этих дальнейших лет запечатлелись во мне с такою силой, что, теряясь в необъятном море моих несчастий, я не могу забыть подробностей первого своего крушения, хотя последствия его помню лишь смутно. Поэтому в следующей книге я могу идти вперед еще довольно уверенно. Но дальше мне уж придется подвигаться только ощупью.
Книга одиннадцатая
(1760–1762)
Хотя «Юлия», уже давно находившаяся в печати, к концу 1760 года еще не вышла в свет, вокруг нее уже начинался шум. Герцогиня Люксембургская рассказывала о ней при дворе, г-жа д’Удето – в Париже. Последняя даже взяла у меня разрешение для Сен-Ламбера прочесть ее в рукописи польскому королю, и король пришел в восторг. Дюкло, которому ее тоже дали прочесть по моей просьбе, рассказал о ней в Академии. Весь Париж жаждал познакомиться с романом: книгопродавцев на улице Сен-Жак и ту лавку, что в Пале-Рояле{402}, осаждали люди, справлявшиеся о нем. Наконец он появился, и успех его, против обыкновения, равнялся нетерпению, с каким его ожидали. Супруга дофина{403}, прочитав его одной из первых, отозвалась о нем герцогу Люксембургскому как о чудном произведении. Литераторы разошлись во мнениях, но приговор света был единодушен; в особенности женщины сходили с ума от книги и от автора до такой степени, что даже и в высшем кругу не много нашлось бы таких, над которыми я, при желании, не одержал бы победу. Я располагаю доказательствами этого, но не хочу приводить их; не нуждаясь в проверке, они подтверждают мое мнение. Странно, что книга эта была лучше принята во Франции, чем в остальной Европе, хотя французы – и мужчины, и женщины – получили в ней не очень хорошую оценку. Вопреки моим ожиданиям, наименьший успех она имела в Швейцарии, а наибольший – в Париже. Разве дружба, любовь и добродетель царят в Париже более, чем во всяком другом месте? Нет, конечно; но там еще царит та восхитительная способность восприятия, которая наполняет сердце возвышенным стремлением к ним и заставляет ценить в других чистые, нежные, благородные чувства, нас уже покинувшие. Теперь разврат повсюду одинаков; во всей Европе нет ни нравственности, ни добродетели; но если где еще существует любовь к ним, то именно в Париже[61].
Надо уметь хорошо разбираться в человеческом сердце, чтобы сквозь множество предрассудков и искусственных страстей различить в нем настоящие, естественные чувства. Требуются необыкновенная чуткость и такт, которые дает лишь воспитание в большом свете, чтобы почувствовать, если смею так выразиться, всю сердечную тонкость, которой полно это произведение. Я без опасения ставлю четвертую часть его рядом с «Принцессой Клевской»{404} и утверждаю, что, если бы обе эти книги читала только провинция, все их значенье никогда не было бы понято. Не приходится поэтому удивляться, что наибольший успех выпал этой книге при дворе. Она изобилует чертами смелыми, но затененными, которые должны нравиться в том кругу, где их умеют распознавать. Но и здесь необходимо оговориться. Такое чтение мало что даст умникам особого сорта, у которых нет ничего, кроме хитрости, которые проницательны лишь на дурное и ничего не видят там, где взгляду открывается только добро. Если бы, например, «Юлия» была выпущена в одной известной нам стране, которую я подразумеваю, я уверен, что никто не дочитал бы ее до конца, и книга моя умерла бы{405}, едва появившись на свет.
Я собрал большую часть писем, полученных в связи с этим произведением, в одну связку, – она находится у г-жи де Надайак. Если собрание этих писем выйдет когда-нибудь в свет, в нем обнаружатся очень странные явления и противоречия в оценках, показывающие, что значит иметь дело с публикой. Наименее замеченным ею осталось то, что всегда будет делать эту книгу произведением единственным: простота сюжета и цельность интриги, которая сосредоточена в трех лицах и поддерживается на протяжении шести томов, без эпизодов, без романических приключений, без каких-либо злодейств в характере лиц или в действиях. Дидро очень хвалил Ричардсона{406} за удивительное разнообразие его картин и множество персонажей. Действительно, за Ричардсоном та заслуга, что он дал им всем яркую характеристику; но что касается большого их числа, то эта черта у него общая с самыми ничтожными романистами, возмещающими скудость своих идей количеством персонажей и приключений. Нетрудно возбудить внимание, беспрестанно рисуя неслыханные события и новые лица, проходящие наподобие фигур в волшебном фонаре; гораздо труднее все время поддерживать это внимание на одних и тех же предметах и притом без чудесных приключений. И если при прочих равных условиях простота сюжета увеличивает прелесть произведения, то романы Ричардсона, превосходные во многих отношениях, в этом не могут быть поставлены рядом с моим. Тем не менее мой роман умер, я это знаю, – и знаю причину этого; но он воскреснет.
Больше всего я опасался, как бы (из-за простоты) мое повествование не оказалось скучным и как бы в своем стремлении поддержать интерес до конца книги я не потерпел неудачу, потому что не давал ему достаточно пищи. Меня успокоил один факт, польстивший мне больше всех похвал, которые доставило мне это произведение.
Оно появилось в начале карнавала. Рассыльный доставил его княгине де Тальмон в день бала в Опере. После ужина она приказала, чтобы ее одели к балу и, в ожидании отъезда, принялась читать новый роман. В полночь она велела закладывать лошадей и продолжала чтение. Ей доложили, что лошади поданы, – она ничего не ответила. Слуги, видя, что она увлеклась, пришли напомнить ей, что уже два часа ночи. «Еще успеется», – сказала она, не отрываясь от книги. Несколько времени спустя часы ее остановились, и она позвонила, чтобы узнать, который час. Ей ответили, что пробило четыре. «Если так, – сказала она, – ехать на бал уже поздно; пусть распрягут лошадей». Она велела раздеть себя и читала до утра.