Инга Мицова - История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Мы не вышли с папой из его комнаты, когда маму выносили из квартиры. Вовка, прибежавший к нам, встретил уже завернутую в простыню маму, которую несли два санитара.
– Я увидел ее, и это было самое страшное, – сказал он, входя в квартиру.
Папа лежал на диване, я, сидя рядом на стуле, вливала ему в рот седуксен из ампулы, он стекал по подбородку вместе со слюной. Галя, мамина знакомая, растирала мне кулачками спину, и я думала, что впредь именно так надо помогать – растирать спину. Из Варны прилетела Нора, она уже не застала маму в квартире.
– Я не знала, что ты так малодушна, – сказала мне Нора.
На дворе продолжала бушевать буря, день тонул во мраке. Я помнила две вещи: надо спасти папу и надо похоронить маму там, где она хотела, – на русском кладбище.
– На русском кладбище не хоронят, – сказал Вовка, – там нет места. Куда ты собираешься?
– Я должна похоронить маму там, где она хотела.
– Уже вырыли могилу в конце общего кладбища, в новой его части. Что же – закапывать обратно?
– Закапывать.
– Но они не будут это делать!
Приехал на машине Мето, брат Володиной жены Султаны. Напоенная седуксеном, думая, что вот-вот умру, я села с ним в машину. На кладбище я вытащила все деньги, что у меня были, и сунула мужику, оказавшемуся в сторожке. Даже сквозь пелену, отделявшую меня от мира, я поняла, что он потрясен суммой.
Хоронили мы маму на следующий день, то есть на второй. Не дождались третьего. Трусили… В морге было много народа. Стеклянная высокая перегородка окружает нас с мамой, мы как бы находимся с ней в стеклянной комнате, залитой светом. После этих двух темных дней опять возник яркий свет, который идет неизвестно откуда, но который так ярок, что я наконец хорошо вижу маму. Сюда можно зайти и другим, но сейчас я с мамой одна. Сквозь стекло следят за нами люди…
– Родная моя, – говорю я, ходя по кругу, обходя со всех сторон гроб. – Какая же ты холодная, но я тебя накрою. Вот видишь, ты в голубой кофточке, которая так тебе нравилась. Сейчас я тебя еще накрою…
Я сняла с шеи белый пуховой платок и накрыла маме грудь. Потом я взяла еще один платок – очень красивый синий шерстяной мамин платок, вероятно, я его привезла из дома – и укрыла мамины ноги.
– Платки ей не нужны – За стеклом, в полумраке, мелькают пронзительные женские глаза.
Я все хожу одна вокруг гроба, поправляю платки, разговариваю. Я не плачу, я опять знаю – мама все слышит и простила меня. Она улыбается мне.
Потом был большой зал, и в этом зале я уже не помню маму, но чтобы не ушли из памяти последние мгновения маминого пребывания на земле, неизвестный фотограф запечатлел несколько моментов. На первом снимке папа, грузный, в генеральской парадной шинели, широко раскинув руки, пытается обнять лежащую маму. Вот-вот он вырвет ее из гроба. Вовка, во всем темном, позади папы, он поглощен заботой суметь удержать папу, если тот начнет падать. Я у маминого изголовья, в темных очках, в руках у меня скомканный носовой платок. Сейчас мое внимание тоже сосредоточено на папе. Я только-только оторвалась от мамы, смотрю на папу, я настороже, и руки мои протянуты к папе, я наготове. А внизу, в гробу, лежит в цветах наша мама, видна ее белая-белая голова и белое лицо. В ногах у мамы стоит Нора, склонив голову, она прощается с мамой, она не видит, что папа вот-вот вырвет маму из гроба, не слышит его рыданий… А сзади, на втором плане, спокойно проходят Галя и ее муж Минчо, наши знакомые…
Фотограф схватил очень выразительную композицию. Если бы я была художником, то ухватилась бы за эту выразительную картину прощания.
На второй фотографии виден кусочек гроба, мамино лицо уже закрыто, на переднем плане – сосед по дому полковник Дончев и еще несколько незнакомых мужчин выносят гроб. А по ступеням я, вцепившись обеими руками в папу, свожу его по лестнице. Я держу папу, как ребенка, делающего первый шаг. В левой руке папа высоко держит фуражку, прижимая ее к груди. Черные похоронные дроги, толпа, снег… Мы, шатаясь, приближаемся… И тут папу останавливают:
– Генерал Мицов…
Я вижу генеральскую шинель, знаки различия; папа, качаясь, хватает кого-то за руку, припадает к груди, я стою рядом.
– Жена… – плачет папа. – Жена…
Слезы катятся по генеральской шинели.
…Когда через несколько дней после смерти мамы мы с папой пришли к Вале Терпешеву, сыну тети Мары, он, открыв дверь, сказал:
– Проходите, Вера Вячеславовна.
Я стала похожа на маму…
А в тот день, на похоронах, я сидела на чьей-то могиле и слушала безучастно, как засыпают мамин гроб. Я опять не помню папу. Я опять была одна. Могильщик постарался – выбрал-таки место на русском кладбище, где находилась чья-то заброшенная могила. Замечаю удивленные взгляды, брошенные в мою сторону, но не шевелюсь. Столько раз, обдумывая предстоящее прощание с мамой, я считала этот момент самым тяжелым – но сейчас, в среду, 2 января 1980 года, сижу согнувшись на чьем-то могильном камне и даже не смотрю в ту сторону, где засыпают гроб.
Снег все продолжал валить, и земля скоро покрылась белым пухом. Мама осталась лежать, а мы вернулись домой.
Может, в тот же вечер, а может, позже, я начала раздавать мамины вещи, оставив себе наволочку от маленькой подушечки, на которой она умирала, и ее серые шерстяные носки, которые я сняла с нее ночью 1 января.
– Никогда не слышала о таком обычае, – говорит мне Славка, папина родственница, забирая мамины вещи. Она долго не верит, что я ей отдаю пальто, и говорит: – А ты, Инга? Пальто дорогое…
Норе я отдаю мамин темно-зеленый шерстяной сарафан, сшитый из папиного военного отреза. Янтарная брошка, в виде треугольника, приколота маминой рукой.
– Инга, может, оставишь брошку? – спрашивает Нора.
После похорон мы торопились покинуть эту квартиру, уехать в Черноголовку, но необходимо было выполнить некоторые формальности. Предстояло посещение нотариальной конторы. Пошли куда-то в небольшое двухэтажное желтое здание, расположенное рядом с «Черной тетей» – так когда-то давно восьмилетний Вовка назвал памятник патриарху Евтимию, стоящий на углу одноименной улицы. Папа, шатаясь, еле переступая, с трудом дыша, поднимался на второй этаж. Было полным-полно народа, мы, повиснув на подоконнике, заполняли какие-то бумажки, и я подписала отказ от наследства.
Мы прожили в Софии две недели. Что помнится из тех двух недель? Помню, когда папа начинал плакать, я неизменно говорила:
– Вот, гляди, мама смотрит из угла, смотри, она вон там. Ей тяжело видеть, как ты плачешь.
Папа поднимал голову, и ищущий взгляд обращался к тому углу, потом опускал голову, но плакать переставал.
Что еще помнится? Помнится, как я решила накануне Рождества, в сочельник, как всегда, погадать. Этому правилу я следовала на протяжении двадцати лет, с тех пор как подожгла бумагу, лежащую на тарелке, и тень, отбрасываемая на стену, ясно нарисовала младенца, лежащего на спине с поднятыми ручками и ножками. Через десять дней родился Сережка. А 6 января 1980 года я прошла тихо на кухню, смяла бумагу, положила ее на перевернутую тарелку и, открыв дверь, тихо вошла в мамину комнату. Черная пустота разверзлась передо мной. Стоя у двери, не зажигая свет, я подожгла бумагу и зажгла свечку. Бумага вдруг заискрилась и вспыхнула множеством звездочек… Так длилось несколько минут. Не было тени, передо мной была небольшая горсточка пепла, вспыхивающая то здесь, то там яркими огоньками. Я смотрела не двигаясь, и мысль, что душа мамы еще витает в комнате, мучила меня. Так я простояла несколько минут в оцепенении, пока странный фейерверк не потух.