Жан-Жак Руссо - Исповедь
Приблизительно в это время я сделал глупость, которая отнюдь не способствовала сохранению ее доброго расположения ко мне. Хотя я вовсе не знал г-на де Силуэта{395} и не испытывал к нему особой симпатии, я высоко ценил его административную деятельность. Когда он начал накладывать свою тяжелую руку на финансистов, я видел, что время для этого выбрано неблагоприятное, но горячо желал успеха такому мероприятию; узнав, что г-н де Силуэт отставлен, я со свойственной мне опрометчивостью написал ему следующее письмо, которое, конечно, не берусь оправдывать.
Монморанси, 2 декабря 1759 г.
«Благоволите, сударь, принять дань уважения от отшельника, вам неизвестного, но высоко ценящего ваши таланты, почитающего вас за вашу административную деятельность и всегда питавшего лестную для вас уверенность, что вы недолго удержитесь на своем посту. Не видя возможности спасти государство иначе как за счет разорившей его столицы, вы пренебрегли криками стяжателей, наживающих деньги. Видя, как вы расправляетесь с этими негодяями, я завидовал вам; видя, что вы оставили свою должность, не изменив себе, я восхищаюсь вами. Будьте довольны собой, сударь: вам досталась в удел честь, которой вы долго будете пользоваться без соперников. Проклятия мошенников составляют славу человека, идущего путями правды».
Герцогиня Люксембургская, зная, что я написал это письмо, заговорила о нем со мной, приехав в Монморанси на Пасху; я показал его; она пожелала иметь копию; я дал; но, давая, я не знал, что сама она принадлежит к стяжателям, которые были заинтересованы в откупах и добились смещения Силуэта. Можно подумать, что всеми своими неловкими поступками я нарочно, для развлечения, стремился возбудить к себе ненависть любезной и могущественной женщины, а на самом деле я с каждым днем все больше привязывался к ней и вовсе не желал навлечь на себя ее немилость, хотя своими промахами и делал все необходимое для этого.
Мне кажется, довольно излишне указывать, что именно к ней относится история с опиатом г-на Троншена, о котором я говорил в первой части; другая дама была г-жа де Мирпуа. Они мне никогда больше об этом не напоминали, ни та, ни другая; однако, даже если б не было известно ни одно из последующих событий, трудно допустить, чтобы герцогиня могла в самом деле забыть об этом. Но я вовсе не ждал печальных результатов от своих глупостей, успокаивая себя сознанием, что ни одной из них не сделал с целью обидеть: как будто женщина может когда-нибудь простить подобный промах, даже если она вполне уверена, что это невольная оплошность. Однако, хотя она, казалось, ничего не видела, ничего не замечала и я еще не обнаруживал, чтобы она оказывала мне меньше внимания и обращалась со мною иначе, чем прежде, – все возрастающее и слишком хорошо обоснованное предчувствие заставляло меня беспрестанно бояться, что очень скоро на смену увлечению придет скука. Мог ли я ожидать от столь знатной дамы постоянства, когда я подвергал его таким испытаниям из-за недостатка ловкости? Я даже не мог скрыть от нее, как меня тревожит мое глухое предчувствие, и становился еще более угрюмым. Об этом можно судить по следующему письму, содержащему очень странное предсказанье.
Это письмо, в моем черновике не датированное, относится самое позднее к октябрю 1760 года:
«Как ваша доброта мучительна! Зачем смущать покой отшельника, отказавшегося от радостей жизни, чтобы не знать ее огорчений? Я проводил свои дни в тщетных поисках прочных привязанностей. Я не мог найти их в условиях, для меня достижимых; неужели я должен искать их в вашем кругу? Ни честолюбие, ни корысть не соблазняют меня; я не тщеславен и не боязлив. Я могу противиться всему, кроме ласки. Зачем вы пользуетесь моей слабостью, которую мне надо побороть? Ведь расстояние между нами так велико, что порывы моего чувствительного сердца не приблизят его к вашему. Разве достаточно одной лишь благодарности для сердца, которое не знает иного способа отдать себя, кроме чувства дружбы, сударыня? Ах, в этом мое несчастье! Вы с г-ном маршалом вольны употреблять это слово – «дружба», но с моей стороны безумие понимать вас буквально. Вы играете, а я привязываюсь, и конец игры готовит мне новую печаль. Как ненавижу я ваши титулы и как жалею вас за то, что вы их носите! Вы кажетесь мне столь достойными наслаждаться радостями простой жизни. Зачем не живете вы в Кларане!{396} Я отправился бы туда за своим счастьем; но замок Монморанси, но Люксембургский дворец… Разве там место для Жан-Жака? Разве туда друг равенства должен нести привязанность чувствительного сердца, которое, оплачивая такой ценой оказываемое ему уваженье, верит, что дает не меньше, чем получает? Вы тоже добры и чувствительны; я знаю, я видел это. Жалею, что раньше думал иначе. Но на той ступени, где вы находитесь, при вашем образе жизни, ничто не может оставить впечатления длительного, и столько новых предметов внимания взаимно вытесняют друг друга, что не остается ни одного. Вы забудете меня, сударыня, после того как лишите меня возможности последовать вашему примеру. Большая доля вашей вины будет в том, что я стану несчастен, и это с вашей стороны непростительно».
Я упомянул о герцоге только для того, чтобы подобные комплименты не показались ей слишком резкими, а по существу я был вполне уверен в нем, и мне в голову ни разу не приходило опасаться за длительность его дружбы. Ничто из того, что смущало меня в отношении его супруги, ни на одну минуту я не распространял на него самого. Ни разу, хотя бы в самой малой степени, я не усомнился в его характере: я знал, что он слаб, но не способен к измене. Я не опасался возможности его охлаждения так же, как не ждал от него и героической привязанности. Простота, непринужденность нашего общения говорили о том, что мы оба уверены друг в друге. И оба были правы. Пока жив, я буду чтить, буду нежно любить память этого достойного вельможи; и сколько ни старались отдалить его от меня, я до такой степени убежден в том, что он умер моим другом, как если б принял его последний вздох.
Во второй их приезд в Монморанси, в 1760 году, ввиду того что «Юлия» была уже прочитана, я прибег к чтению «Эмиля», чтобы сохранить свое положение возле герцогини; но это не имело такого успеха – потому ли, что тема пришлась менее по вкусу или чтение в таком количестве в конце концов наскучило. Однако, считая, что книгопродавцы всегда меня обманывают, она пожелала взять на себя хлопоты по изданию этой книги, чтобы оно принесло мне больше выгоды. Я согласился, при непременном условии, что «Эмиль» будет напечатан не во Франции; по этому вопросу у нас даже вышел долгий спор: я утверждал, что молчаливого разрешения добиться невозможно и даже просить об этом рискованно, а иначе печатать свою книгу в пределах королевства не соглашался; она утверждала, что при системе, принятой правительством, это не составит для цензуры ни малейшего затруднения. Она нашла способ привлечь на свою сторону г-на де Мальзерба, и он прислал мне по этому поводу собственноручное длинное письмо, где доказывал, что «Исповедание веры савойского викария», – как раз такое произведение, которое встретит одобрение всего света, и в частности – французского двора. Я был удивлен, что этот сановник, всегда столь опасливый, вдруг проявляет такую сговорчивость. Так как книга была им одобрена, печатанье ее тем самым становилось законным, и у меня больше не было возражений. Однако, по странной щепетильности, я продолжал настаивать, чтобы она печаталась в Голландии и чтоб это было поручено книгоиздателю Неольму, которого я сам указал, предупредив его; но я не возражал, чтобы прибыль от издания пошла какому-нибудь французскому книгопродавцу и чтобы после выпуска оно было распространено в Париже или любом другом месте, лишь бы распространение его меня не касалось. Вот в точности то, что было условлено между герцогиней и мною, после чего я передал ей свою рукопись.