Николай Почивалин - Роман по заказу
Вспоминаю очень близкий к этому анекдот — о том, как изготовленный таким методом получасовой доклад оратор читал ровно час; возмущенный, он распек своего «писаря», и тут выяснилось, что прочитал-то он два экземпляра.
— Вот, вот, — живо поддерживает Голованов; при кивке черная прядь косо падает на его широкий лоб и взлетает снова. — Потихоньку и всех так к шпаргалкам приучаем. Доярка выступает. Она и сказать-то хочет, что марли не хватает. Или — запасных шлангов для электродойки нет. А ей сочинят бодягу страниц на десять, вот она и мается на трибуне. В результате — хорошие слеза попусту треплем. Время тратим. Да еще исподволь болтунов выращиваем!.. Поломал я все это. Хотя кое-кому и не нравится.
— Что — серьезно?
— Еще как!.. На последнем областном совещании выступил — текст в сторону. Все, что наболело, то и выложил. Даже те, кто нос в газету уткнул, — встрепенулись. — Иван Константинович усмехается. — А в перерыве один товарищ говорит: «Цицеронствуешь, Голованов. И насчет чертыханья — учти. Не забывай, где выступаешь. И перед кем». Объяснил, что чертыхнулся один раз, — действительно сорвалось. Да пошутил еще: Киров, говорю, тоже мог чертыхнуться. Помните — «Чертовски интересно жить, товарищи!» Тут же щелчок и получил. «То Киров, нашел с кем равнять себя. Поскромней надо, Голованов!»
Полностью разделяю все, о чем он говорит, нравится мне и то, как он говорит. Открыто, очень искренне, без малейшей рисовки и позы, легко может поиронизировать над самим собой — это уже немаловажный признак хорошего морального здоровья.
— Ладно, ближе к делу, — оговаривает сам себя Голованов и уточняет: — К вашему делу. Был у меня недавно военный летчик, подполковник. Один из воспитанников Орлова.
— Часом, не Черняк ли Андрей?
— Ого, вы и про него уже знаете? — не то удивляется, не то одобряет Голованов.
— Слышал. Только, он по-моему, — майор.
— Все майоры имеют тенденцию становиться подполковниками, — смеется Голованов. — Один пораньше, другой позже. Этот — пораньше многих. Серьезный мужчина: летчик-испытатель. А приходил он, знаете, зачем? Надумали они там, все сообща, ходатайствовать, чтобы детдому присвоили имя Орлова.
— А что — здорово! И как вы?
— Мы поддержим. Будем обращаться в область, возможно — в министерство. Штука эта не такая простая. Сам факт — примечательный. Вам, по-моему, — пригодится.
По правде говоря, до сих пор толком не знаю, что пригодится, а что нет. Хотя, конечно, досадно, что не довелось с Черняком встретиться. Интересно все-таки как бывает: Орлов — боевой офицер, имел много наград, а помнят, чтят его прежде всего как директора детского дома, воспитателя. Чего бы, казалось, необыкновенного, особенного — не говорю уже, героического — в его совершенно мирной, негромкой профессии? Не побеждал на рингах, не бросался в горящий дом, спасая стариков и детей, не схватывался с вооруженными бандитами, не совершал ничего другого подобного — о чем под броскими заголовками любят писать газеты. Нет, привычно, буднично делал свое дело, тоже, на первый взгляд, — будничное; благоустраивал помещения, выколачивал всякие лимиты, провожал в самостоятельную дорогу воспитанных в детдоме ребятишек и — навсегда остался в благодарной памяти людей, больше того — остался с ними. Позже, когда я наедине задумаюсь над этим — невольно вспомню другого человека, занимавшего когда-то в области высокий пост. Был он излишне жестким, грубоватым, работать с ним было нелегко, беспокойно, но и теперь, когда его уже нет в живых, любой из нас в городе скажет, что это при нем пошел первый троллейбус, поднялись на центральной улице медово-цветущие липы, что в конечном итоге жизнь всегда измеряется одной безошибочной мерой — содеянным и оставленным тобой…
— Давайте-ка со мной в один колхоз съездим, а? — неожиданно предлагает Голованов. — Как у вас со временем?
— До вечера, в общем, свободен.
— Вот к вечеру и вернемся. Тут недалеко — всего-то километров пятнадцать. «Знамя труда». Гарантирую — не пожалеете. Лучшее хозяйство района, председатель — фигура.
— Кто?
— Буров, Андрей Андреич. Двадцать три года председательствует. Бессменно.
— Так это о нем сегодня ваш Андрей Фомич говорил? — как можно невиннее осведомляюсь я, довольный тем, что теперь-то можно удовлетворить любопытство, выяснить суть немногословного конфликта, непредусмотренным свидетелем которого стал.
— О нем. Ерундовина какая-то получилась… — Чуть поколебавшись, Голованов откровенно объясняет: — Напился среди бела дня. И что удивительно — человек-то трезвый, уважаемый. А нынче насчет этого — сами понимаете. Первый спрос — с руководителя. Фомич вон с места в карьер — на бюро хочет. Что-то там не так, поглядеть надо.
— Так я же вам помешаю?
— Ну, почему же? Познакомитесь, поговорим. Потом… — по молодому, резко очерченному лицу Голованова пробегает улыбка, он берет сигарету, — потом, допустим, покурить сходите. Тем более что Буров-то не курит.
— А Андрей Фомич давно здесь?
— Давненько. Двух секретарей пересидел. И меня, бог даст, пересидит.
— Хороший работник? — допытываюсь я.
Теперь у Голованова улыбаются одни глаза — умно, псе понимая и вроде подтрунивая: чего вокруг да около ходишь, так и спрашивай — что, мол, за человек? Отвечает по-прежнему прямо, разве что повнимательней отбирая слова:
— Район знает назубок. Большой опыт. Ну, может, с несколько устаревшими методами, — на мой взгляд…
Выкатившийся из кирпичного коробка «газик» встречает недолгой прохладой, через несколько минут брезентовые бока становятся горячими. Позади остается северная окраина Загорова; перестав подскакивать по выбитой мостовой, машина мягко бежит по накатанной проселочной дороге, широко распахиваются поля, уходя в слюдяную блескучую даль горизонта. Пожилой шофер молчалив, по его взмокшей морщинистой шее стекают капли пота; сосредоточенно помалкивает и Голованов, готовящийся, должно быть, к предстоящему и малоприятному, надо думать, разговору.
Не останавливаясь, лишь скинув скорость — чтобы не придавить купающихся в придорожной пыли кур, проезжаем село; чем-то оно — разморенной ли полуденной тишиной, притомившимися на жаре корявыми ветлами, одинокой ли фигурой старика, сидящего в тени на бревнышке, — чем-то оно будит что-то забытое, воскрешает картины далекого детства, и оттого непонятно тревожно и сладко становится на душе. Друг против друга, через дорогу, стоит каменная, без колокольни церквушка с висячим замком на кованой двери и новенький, из стекла и бетона, магазин, с таким же внушительным, обеденным, замком, — оглядываюсь на них, как на давних добрых знакомых, усмехаясь про себя. Стоят, мирно соседствуя, несут свою службу людям и не ведают, какие вокруг них — образно говоря — разыгрываются порой в нашем литературном мире жаркие баталии. Когда критики обрушиваются на тех, кто в своих писаниях тоскует о былой деревне, вернее, — о том, что, отмирая, по давности и ненадобности, уходит из нее. И похваливает тех, кто, не замечая этого, рвется вперед. Тем самым, по-моему, впадая из крайности в крайность. В жизни все сложнее и все одновременно проще. О ржаном подовом каравае, выпеченном на обзоленных капустных листах, хорошо жалеется тогда, когда булочные полны подрумяненных в электропечах буханок и батонов. Приятно посидеть у печки, глядя на огонь, — как недавно сидел я у Софьи Маркеловны, — зная, что самому тебе не нужно колоть дрова и тащить их из сарая. Сердцем, подсознанием, всем самым потаенным в тебе жалеешь то, что уходит, — разумом гордишься, радуешься переменам, несущим людям облегчение, удобства, новый уклад и возможности. Вероятно, по-своему скорбит, печалится даже дерево, скидывая осенью листву, но, скидывая, оно — растет.