Владимир Алейников - Тадзимас
Вот ведь как бывает – со словом. И тем более – с говорильным. Было слово в начале – говорильное, битовское. Потом были – наши с Людмилой слова. И потом родилась наша дочь. И мы с Людмилой говорили – уже с двумя дочерьми. И воспитывали их. Растили. Как умели. Как получалось. Нелегко нам это давалось. Непростою была наша жизнь. Сколько помню нас – все мы с Людмилой выживали и выживали. Я – работал, всегда – помногу. И всегда трудилась она. Так и выросли наши дочери. Да и мы сквозь тяжелые годы вместе, рядом прошли – и стали, в наших зрелых годах, лишь дружнее, и живем, в любви и согласии. Говорильню же давнюю битовскую вспоминаем порой – и дивуемся восхитительным свойствам ее: столько слов было сказано им – но припомнить бы нам хоть одно, хоть единственное словечко, – да куда там! – ветер бесчасья их с собою, наверно, унес.
Да, Битов, Битов. Здесь, в Коктебеле, он пришел ко мне, увидел, что я работаю, бумаги везде разложены, – и давай себя накручивать, что нет у него никакого кризиса, что он еще раскачается, что у него проекты какие-то есть, – вроде, так это теперь называется? – ну скажи ты просто, по-русски: ребята, я, даст Бог, еще распишусь! Я ему сказал, что он, хорошо зная с шестьдесят пятого года мои стихи, мог бы написать обо мне серьезную статью, как мог бы и Дима Борисов, – статью, подобную той, которую написал когда-то Недоброво об Ахматовой, определяющую путь, задающую тон по отношению ко мне, – но ни о чем просить его никогда не буду. Стану работать, и все. Ишка мой слушал меня внимательно, а сам все поближе к Битову пододвигался и этак серьезно, со значением, на него глядел, и слушал, что Битов говорит, а он, увидев большую мою подборку стихов в киевском журнале, пробежал тексты глазами и тут же сказал, что вот, мол, поэта сразу видно, по любой строчке, и сказал, что да, конечно, всех нас потом будут судить и ценить по тому, что сделано каждым, и еще кое-что говорил, уже уходить собираясь, и двигался по коридору, спускался с крыльца, и верный мой Ишка все время шел с ним рядом, вплотную, этак внимательно на него глядя, и уже во дворе, на дорожке, Ишка, слушая Битова, этак решительно, крепко, взял его зубами за локоть – да и выпроводил к калитке, со двора. «За что?» – вопросил Андрей, конечно же, испугавшись, опешив, недоумевая. А что мне было ответить? Было мне и смешно, и грустно. Я посмотрел на Ишку. Он мне кивнул. Я понял: ему виднее. Значит, было – за что. Прикус оказался железным. Принес я йод, смазал следы от Ишкиных зубов на битовском локте. Успокоил старого товарища. Утешил. Даже вышел его проводить. И пошел Андрей вдоль Тепсеня, овеваемый ветерком коктебельским, свежим, хорошим, согреваемый солнышком летним, и седая его голова растворилась в полынной дымке… Позже, в Доме Волошина, куда он позвал меня на некую презентацию, он опять давай говорить там на людях: «У вас в Коктебеле живет великий русский поэт – Владимир Алейников, – печатайте его в своих местных сборниках!..» – и т. п. Все сидят, слушают, вино пьют. Я побыл там, из вежливости, некоторое время, встал да ушел домой. Вот и все.Как говорится, и так далее. Хватит. Слишком многое надо бы вспоминать и перечислять. Ну и что? – говорю я на все это. Действительно, я работаю и работаю. Работаю постоянно.
Ты даже представить себе не можешь, сколько текстов у меня в работе. Вот сижу среди ворохов рукописей. Пишу новое, стихи и прозу, воспоминания, свои записки о том да о сем, делаю нужные записи и так далее. Восстановил по памяти большой том стихотворений и поэм шестьдесят первого – шестьдесят четвертого годов, которые считал безнадежно утраченными. А кое-что и нашлось, чудом, но вернулось ко мне сюда. Здесь у меня открылась вторая память. Живу отшельником. Да, не тусуюсь, не желаю участвовать в хаосе.
Подумал сейчас: а зачем я тебе все это рассказываю? Ну, живу себе замкнуто, пишу себе. Кому это нужно – слушать, что вдруг вспомнилось? Мало ли какие эпизоды бывали? И ты небось морщишься. Хотя – кто тебя знает. Ты со своим умом человек. Да, Саша, живу. Все сказано в моих книгах. Их надо просто читать. Быть внимательными к ним. И, по возможности, – понимать. Кто я? Я человек. Мое слово, моя речь – в моих книгах. Это сейчас я, говоря с тобой, могу быть косноязычным, могу наскоро о чем-то вспомнить, взгрустнуть, а то и повеселить тебя, а то и призадуматься, потому что просто пишу, вернее, просто говорю с тобой, совершенно не заботясь о стиле и слоге. А там, в моих книгах, все на месте, все значимо. По-своему значимы, конечно, и случаи, подобные изложенным выше, но это – другое, совсем другое. Вот книги – они и есть книги. В «Скифских хрониках» и в «Здесь и повсюду» я выразил свое время, вот это, наше, теперешнее междувременье, на самом разломе веков и эпох, «как бы время», на стыке двух столетий. «Здесь и повсюду» – две части, шестьсот семьдесят два стихотворения, так и не издана полностью. И многое, многое не издано – и прежнее, и нынешнее. Куда больше по объему, нежели изданные книги. Ну и что? Да так, ничего. Жив. Дышу, надеюсь. Работаю – как я обычно всем отвечаю. Мое существование – почти схима. Подвижничество, как ни крути. Потом, глядишь, скажут: житие. Вот Слава Горб сказал как-то, что расценивает мои писания как литературный подвиг. Я знаю, это так. И хорошо знаю, когда придет мое время. Услышать бы отклик. Доброе слово. Ощутить бы внимание. Но… Чего там! Всегда один, один, один. Привык. Никто в мире не сделает за меня того, что только я могу сделать, написать свои книги, свои Веды. И я делаю это. Тружусь. А понимание? Где оно? Внимания, и того нет. Даже от товарищей по судьбе.
О товарищах. Я воспринимаю товарищество в пушкинском понимании этого слова. Потому и делал столько публикаций друзей-товарищей, если таковыми они являются, в чем уже не вполне уверен, потому и помогал книги издавать, писал о них, – вот они, длинная череда… И что это? кто это? Это – товарищи?
По-всякому можно убивать поэта. Можно – и невниманием. Как Николая Шатрова (1929–1977). Как Леонида Губанова (1946–1983). Как Александра Величанского (1940–1990). Как Леонарда Данильцева (1931–1997). Итак далее. Я – еще жив…Ну нет его, внимания. От товарищей по судьбе. Нет, и ладно. Надо привыкать к этому. Да уж привык. Почти привык. Что-то вроде теплится, брезжит, – разглядеть бы, почувствовать: что? Может, просто показалось. Кажется – креститься надо. Бог – он со мной. Всегда со мной. Сам не знаю, зачем тебе пишу, зачем вообще пишу все это? Я привык здесь писать письма – мысленно. А бывает, напишу кому-нибудь письмо, поговорю вроде с человеком, и откладываю его, не отправляю. Наверное, за прошедшие годы накопилось таких писем немало, – искать их и читать некогда, – пусть лежат, – когда-нибудь, глядишь, сами найдутся, потому что все приходит ко мне само, – наверное, в них, в этих письмах, зафиксированы всякие мои состояния, – наверное, наверное. Да наверняка. Ну и пусть. Да и это письмо, быть может, не отправлю, как не раз уже бывало, – напишу да отложу, выскажусь, а письмо останется неотправленным, пусть живет само по себе.