Владимир Алейников - Тадзимас
Ну нет его, внимания. От товарищей по судьбе. Нет, и ладно. Надо привыкать к этому. Да уж привык. Почти привык. Что-то вроде теплится, брезжит, – разглядеть бы, почувствовать: что? Может, просто показалось. Кажется – креститься надо. Бог – он со мной. Всегда со мной. Сам не знаю, зачем тебе пишу, зачем вообще пишу все это? Я привык здесь писать письма – мысленно. А бывает, напишу кому-нибудь письмо, поговорю вроде с человеком, и откладываю его, не отправляю. Наверное, за прошедшие годы накопилось таких писем немало, – искать их и читать некогда, – пусть лежат, – когда-нибудь, глядишь, сами найдутся, потому что все приходит ко мне само, – наверное, в них, в этих письмах, зафиксированы всякие мои состояния, – наверное, наверное. Да наверняка. Ну и пусть. Да и это письмо, быть может, не отправлю, как не раз уже бывало, – напишу да отложу, выскажусь, а письмо останется неотправленным, пусть живет само по себе.
…Давным-давно, когда-то, в семьдесят втором, сочиняли мы, Саша, с тобою вдвоем развеселую прозу, сочиняли под настроение, перед этим, конечно, выпив, а потом и развеселившись, сочиняли в моей квартире, той, которой вскоре уж не было, на машинке моей, на «Консуле», той, которой вскорости тоже больше не было у меня, мы записывали ее, нашу прозу, конечно же, шуточную. Я запомнил ее наизусть. Вдруг – тебе она пригодится.
Итак:
Владимир Алейников и Александр Морозов Шуточная прозаАбрикосы были уже распроданы, и он купил ананас. Большой ананас, сочный, как оказалось потом, и сладкий.
Жена была польщена. Она всегда ставила ему в пример возлюбленного одной своей подруги, которая очень любила абрикосы, и стоило ей сказать: «По щучьему велению, по моему хотению», как они появлялись перед ней в ее постели.
Павел Бекасов разулся, снял пальто и сел в изголовье.
– Погоди, погоди! – сказала жена. – Сперва ананас.
Бекасов подождал.
Ананас жене понравился.Утром Бекасов выглянул в окно и увидел, что день – чудесный, а соседский мальчик Витя уже пошел в школу.
Он открыл форточку и достал из болтавшейся за окном авоськи рыбные котлеты.
Жена причесывалась.
– Сегодня никуда не ходи, будь дома, жди меня. В пятницу приедет дядя, должны же мы принять его по-человечески. Мне стыдно перед людьми, что у меня не муж, а одни расстройства. Вымой посуду и выбрось все эти свои банки из-под майонеза. Отдай рубль соседке и позвони Сутягину – пусть забирает свои дурацкие ассамбляжи. Чао!
Бекасов запер дверь и плюхнулся на диван.
«Какой же я…» – подумал он и сладко потянулся.
В голове его вертелась сутягинская прибаутка: «Если зимой не съедят, то весной посадят».
Но тут в дверь постучали.
Бекасов, чертыхаясь, встал и спросил:
– Кто там?
– Открывай, открывай! – послышался за дверью голос Сутягина. – Старик, – сказал он, закрывая за собою дверь, – взяли!
– Кого?
– Меня и Груню.Теперь мы на время оставим двух друзей-художников, которые еще долго обсуждали радостную новость: две работы Сутягина и еще одну работу художницы Груни Глинтуховой выбрали приехавшие из-за рубежа искусствоведы, и эти работы будут вскоре экспонированы на международной выставке в Барселоне. Скажем несколько слов о жене Павла Бекасова, скромной сотруднице одного из московских военных ведомств.
Сутягин рисовал одуванчики, а Груня – съестное.
Бекасов тоже рисовал съестное, но преимущественно дичь.
Фамилия Груни была Глинтухова.
Сутягина звали Борис. Он был учеником Дерюгина, который первым разрешил живописную проблему конкретной вещи в символическом пространстве.
Следуя заветам своего славного учителя, Сутягин, тем не менее, был новатором.
От утюгов, пудовых гирь, сырных и сахарных голов своего учителя он перешел к предметам более одухотворенным.
Его полотна были такими легкими, что, казалось, дунь на них – и мириады маленьких пушинок покинут терпкий стебель и вмиг окутают солнечный луч, каким-то чудом попавший в его мастерскую, соседствовавшую с полуподвальным помещением жилищно-эксплуатационной конторы номер тринадцать.
Вопреки всему Сутягин считал эту цифру счастливой и на свои персональные выставки представлял число своих работ, делимое на тринадцать.
Груня Глинтухова была своенравной ученицей Павла Бекасова.
Когда-то он возил ее на этюды, показывал ей токующих тетеревов, но она предпочитала всей этой живности киевские котлеты……На этом рукопись наша прерывается, Саша.
Были, вроде, у нас еще наброски. Но небось развеялись, там, давно, далеко, посреди скитаний моих.
Надеюсь, что сия совместная, дружеская проза – даст еще один дополнительный штрих к твоему, Саша Морозов, автор «Чужих писем» и прочих вещей, в разных жанрах, различных объемов, творческому облику – своеобразного, оригинального, во всех отношениях, российского, московского, останкинского писателя.
Помню, что, сочиняя нашу прозу, мы оба очень смеялись.В памяти остался и кусочек тогда же сочиненного, уже только тобой, Саша, самостоятельно созданного, шуточного стихотворения: – Жив Алейников на свете – сумасброднейший поэт. Что ни спросишь, он ответит: «Я – поэт, а ты, брат, – нет». Я сказал ему однажды: «Ты, приятель, много пьешь». Он ответил: «Этой жажды никогда ты не поймешь». Я и так ему и эдак все толкую об одном, говорю: «Лимонов Эдик в твой уже не ходит дом. Было время – вместе пили. Почему же он ушел?» Отвечает: «…»
А вот что я отвечал тебе, Саша, – я уже забыл.
Может быть, стихотворение твое просто-напросто не было дописано? Иначе я бы его запомнил.
Что касается Лимонова, то на твой вопрос могу – через двадцать восемь лет – ответить, прозой: ушел, чтобы самоутвердиться подальше от меня.
Вот и все. Понимай, как знаешь.
Или, может быть, – как хочешь.
Как писала Зина Новлянская:
– Как хочешь, как знаешь, – а я не хочу и не знаю…
Или – так, как написано в заголовке газеты, лежащей у меня на столе:
– Хочешь? – значит сможешь.
Вот ведь как залихватски пишут!
Значит могут. Все бы – вот так.…Лишь касанье чего-то. Легкое. Невесомое. Так, пушинка. Нет, снежинка. Таянье звездчатое. Тайна. Что это – явь или сон?..
Помнишь, Саша, в самом начале девяносто третьего года, в январе, попросил ты меня написать о тебе? Ты надеялся напечатать хотя бы отрывок из давнишних «Чужих писем» – где-то, вроде – у Иодковского, в небывало демократической, с плюрализмом, литературной, популярной московской газете? Я, конечно же, написал.
Вот мой текст. Черновик у меня сохранился. Ежели ты сохранил экземпляр единственный предисловия моего, – ты его, может, даже используешь – если ты, конечно, захочешь, – в виде краткого послесловия – к тем же самым «Чужим письмам», что, естественно, вскоре выйдут в свет – отдельной, изданной быстро, даже больше – оперативно, симпатичной, вроде конверта, потому что это само, первым делом, легко, напрашивается, – выйдут первой книгой твоей.