Лев Аннинский - Три еретика
Но это же — рубить по живому!
Что и чувствует Григорьев. От живой боли корчится. Прекрасно понимая всю дичь, всю звериную допотопность «естественных» форм этой жизни, — жалеет в ней живое.
Так, может, бесконечная живая рыхлость этой почвы, и тот факт, что она, покорно поддаваясь тем и этим распашкам, все–таки сохраняет слепой остаток неубитой жизненности, — может быть, сам факт этой уходящей из–под гибели живой рыхлости и есть то, ради чего вызван к жизни судьбой этот художественный мир?
«Рыхлость» здесь — вовсе не качество текста: при всей «теоретической» невинности, Писемский обладает природным чутьем рассказчика: он чувствует, что, когда и как сказать о непритязательной жизни своих героев. Тут «рыхлость» — тема, предмет смутной тревоги, может быть, предмет смутной надежды…
И вот я, читатель двадцатого века, на сто тридцать пять лет отошедший от тогдашних «комнатных романов», со странным интересом слежу за их мелочными поворотами.
Что меня держит?
Самогипноз «невиноватости»… Бешметев не виноват, Юлия не виновата: откуда же драма и разрыв? Все на грани недоразумения, все в пределах легкой взаимной благоглупости, все в ритме элементарного каждодневного самопопустительства. И кажется: так легко спасти любовь: оглядеться, всмотреться, понять друг друга, остановить дурацкий раскач… Нет, катятся. Фатально. О, дети… И не поможешь: как же, их наив — обратная сторона их же здорового жизнелюбия. Ничего не скажешь, «наш драгоценный хвост». Виноватых нет — финал неотвратим. Вот этот — вслепую воссозданный мотив слепоты добрейшего и драгоценнейшего человеческого «естества» — и ранит меня сегодня, сто тридцать пять лет спустя, посреди ревущей вокруг «эпохи НТР» и ревущей в ответ в «экологическом ужасе» земли.
В девятнадцатом веке все это, конечно, смотрится не так глобально.
Критикам своим Писемский не отвечает.
Да вряд ли и стоит вступать в дискуссии по поводу повести, вслед которой уже написаны вещи еще более громкие: к середине пятидесятых годов Писемский — уже не столько автор «Тюфяка», сколько автор крестьянских очерков.
2. Икс, игрек и зет «крестьянского быта»
Зимой 1936 года в неразобранной части погодинского архива, пролежавшей более полувека в фондах Румянцевского музея и Библиотеки имени Ленина, неожиданно обнаружилась записка, которая позволяет нам начать эту главу с детали если не детективной, то, во всяком случае, живописной.
«Милостивый Государь, Михаил Петровичь! В первое мое свидание с Вами я забыл у Вас портфель мой, в которой я привез свое творение, портфель это мне очень нужно, потому что на ней навязаны все мои ключи и потому покорнейше прошу доставить ее с сим посланным; я сегодня вечером думаю выехать. Покорный ко услугам А.Писемский».
Записка относится к середине февраля 1851 года, когда автор ее явился в Москву и предстал очам М.П. Погодина, опекаемый «милейшими друзьями» из «молодой» редакции «Москвитянина». Само существование записки свидетельствует о том, что гость встречен по–московски широко и хлебосольно, благодаря чему и забыл в «погодинской избе» портфель, так что за ним наутро надо посылать нарочного. И то самоочевидно, что Писемскому для душевного и литературного контакта с москвитянами не требуется ни искать общую теоретическую платформу, ни просить прочесть привезенные в портфеле творения: артистичный от природы, он читает свои творения вслух, и так мастерски, что не только облегчает их редакторскую судьбу, но и украшает своею декламацией всякое дружеское собрание.
Портфель, привезенный в Москву, заключает в себе свеженькую повесть «Брак по страсти» (Погодин перекрестит ее в «Сергея Петровича Хозарова и Мари Ступицыну»), сцены из комедии «Ипохондрик» и, судя по всему, наброски рассказа «Комик».
Портфель, возвращенный владельцу вместе с навязанными «на ней» ключами, отправляется в Кострому, фигурально говоря, пустым, потому что Погодин изымает все доставленные в нем творения в полное распоряжение «Москвитянина»: закупает на корню все, что у Писемского в работе, и еще кое–что вперед.
В подкрепление дружеских рукобитий «Статский Советник Михаил Петров сын Погодин» и «Коллежский Секретарь Алексей Феофилактов сын Писемский» составляют специальный письменный Договор с пунктуальным перечислением того, в какие сроки вышепоименованные творения Секретаря поступят в распоряжение Советника и каким образом Секретарю будет за них уплачено, а также с обязательством «условие сие исполнять с обоих сторон свято и ненарушимо».
В одну строку вчитаемся повнимательнее:
«…Сверх того, обязуюсь я, Писемский, доставить в издаваемый г. Погодиным журнал… два рассказа X и У, не менее десяти печатных листов в обоих».
Вот этим–то двум рассказам, неназванно плавающим на обочине Договора, суждено со временем войти в золотой фонд русской классики. Один из них — именно «X» — оправдает все погодинские старания. «Прижимистый старик» действует по общепринятым правилам издательского предпринимательства. Некрасов в Петербурге действует точно так же: он старается переманить модного автора и уже передает Писемскому приглашение прислать что–нибудь для «Современника», — о чем осторожный Писемский Погодину, естественно, ничего пока не говорит.
Погодин, в общем, прогадывает: три вещи, на которые он успел наложить лапу, не приносят спасения хиреющему журналу: ни «Комик» с его проблемами театрального быта, ни «Брак по страсти» — бледная вариация на темы «Тюфяка», ни «Ипохондрик», вскоре разруганный рецензентами за рыхлость и скуку. Погодин получает все договоренное и все издает. Он печатает даже отвергнутый в «Отечественных записках» (из–за цензуры) и перелопаченный автором роман «Москвич в Гарольдовом плаще», — и что же? все уходит в литературный песок, за исключением… того самого рассказа «X».
Прогадывает, надо сказать, на первых порах и Некрасов: роман, который Писемский шлет в «Современник» и который Некрасов немедля тискает, — еще одна вариация на темы «комнатных страстей», изготовленная, в частности, из никуда не пошедших кусков первой повести Писемского «Виновата ли она?», — этот роман — «Богатый жених» — у самого Писемского вызывает «стыд» и «омерзение», ему неохота давать его Погодину для отдельного издания, переделывать тоже неохота — настолько «опротивело». Возможно, Погодин испытывает нечто вроде мстительного удовлетворения, сознавая, что его конкурент Некрасов напечатал текст, в котором так очевидны слабости. Изумительным образом нечто сходное переживает и Некрасов, видя слабости того, что печатает Погодин. О романе «М–г Батманов», переделанном из «Москвича в Гарольдовом плаще» и помещенном в «Москвитянине», Некрасов пишет: «какое грубое существо этот господин…» (т. е. Писемский). И дальше: «Он мне иначе не представляется, как литературным городовым, разрешающим все вопросы жизни и сердца палкой! Впрочем, потому это и досадно, что таланту много» — так Некрасов пишет Тургеневу и в то же самое время у себя в «Современнике» печатает «Богатого жениха», которого Погодин без переделок не рискует вставить в составляемый им однотомник Писемского…