Лев Аннинский - Три еретика
Он подает в отставку. И удаляется в свое имение.
Для впечатлительной натуры Писемского переезд из Костромы в Раменье на первых порах представляется чуть не катастрофой. Но, осмотревшись, он находит, что в его новом положении есть и некоторые выгоды. Во–первых, дешевизна жизни. Затем, тишина. Возможность сидеть за столом и писать. И наконец, новые впечатления.
Писемский с любопытством вслушивается в шуточки плотников, подрядившихся всей артелью строить ригу. Шуточки эти приводят Писемского в восторг, и он начинает набрасывать очерк, рискуя потягаться по части юмора с самим Гоголем.
Это, пожалуй, не главное его писание в пору раменского сидения; главное — большой роман, в котором Писемский задумывает обернуть русского романтика («заземленного» Печорина, из «высших сфер» вернувшегося к «труду») — обернуть этого умного человека — к делу. «Умный человек» — первоначальное название романа; этому названию не суждено удержаться на титуле, как не суждено удержаться в деле и самому умному человеку; роман будет назван «Тысяча душ» и в конце концов станет главным произведением Писемского, но об этом в своем месте. Сейчас — о Плотничьей артели.
С увлечением работая над этим третьим очерком из крестьянского быта (стало быть — это уже «Z»), Писемский чувствует, что речь идет о предмете, приобретающем в новой литературной ситуации все более явственную важность. Журнальные–то статьи он читает. И не только про самого себя. А «Питерщик» уже замечен. «Отечественные записки» уже дважды отозвались. И «Библиотека для чтения». И Анненков уже высказывается в «Современнике»…
Писемский жалуется Майкову: «Мне отчасти смешно, а отчасти грустно читать журнальные возгласы в пользу романов из крестьянского быта… мода! оригинально, изволите видеть, курьезно, любопытно!»
Некрасову — конкретнее, но и осторожнее: «Статья Анненкова по поводу простонародных рассказов очень умная, но только неэстетическая…» Опять Майкову, на этот раз вполне откровенно: «Статья Анненкова в Современнике… очень остроумная, если хочешь; но разве она критическая?… На его разбор моего Питерщика я бы мог его зарезать, потому что он совершенно не понял того, что писал я, но так как я дал себе слово — не вступать печатно ни в какие критические словопрения, то и молчу…»
Ниже мы постараемся разобраться в существе этого дела, пока нам важен контекст, в котором Писемский дорабатывает «Плотничью артель». Уже и Григорович признан со своей «Деревней», и «Антон–Горемыка» причислен, по Белинскому, к подлинно трагическим историям. И Потехин в чести, и Кокорев. И Тургенев уже собрал «Записки охотника» под одной обложкой — том этот вышел только что, в 1852 году. Печорин более не воспринимается как непременная и единственная точка нравственного отсчета в литературе; новые жизненные пласты требуют нового истолкования, новых точек отсчета, каковые и ищет критика. В этом новом контексте «Плотничья артель» — уже не очерк, набросанный, подобно «Питерщику», между делом, и не «очередной» рассказ «кокинского исправника», каким представлялся «Леший», и даже не образчик нашего «северного юмора» в пику «хохлацкому», как думалось поначалу. Это — вещь программная.
Именно ее везет Писемский в качестве главного своего «творения», когда в конце 1854 года перебирается наконец в Петербург.
Полгода спустя, в августе 1855, он отправляет Погодину письмо с просьбой дослать причитающиеся ему экземпляры однотомника, изданного Погодиным по давнему Договору, и, к слову, докладывает старику о своих успехах:
«В Сентябрьской книжке Отеч. Записок будет напечатан мой рассказ „Плотничья артель“, которую цензор Фрейганг помарал всплошь, но так как я в нынешнюю зиму читал ее Министру и наконец в Июне м–це имел щастие читать великому князю Константину Николаевичу, то на этом и не успокоился, пошел с жалобой к добрейшему Абраму Сергеичу, тот и велел мне подать ее в цензурный Комитет с тем, чтобы перенести потом в Главное Управление, но до этого дело не дошло: в Ценз. Комитете сам же Фрейганг пропустил ее до последнего слова».
Во–первых, поражает быстрота, с которой Писемский осваивается в Петербурге. И не просто осваивается, а в такую входит силу, что самолично укрощает цензоров. «Вчера целую почти ночь толковал с Фрейгангом об моей Плотничьей артели и дело, вероятно, дойдет до Главного Управления Цензуры, где пропустят». Чтобы целую ночь занимать своей персоной цензора, надо либо быть с ним в очень коротких отношениях, либо и впрямь иметь за собой министра народного просвещения Норова, а то и самого великого князя (он же — шеф флота). Уверенность–то какая: «пропустят». И пропустили!
Кстати, интересно бы узнать, что именно так смущало Андрея Ивановича Фрейганга в «Плотничьей артели». Северный юмор? Вряд ли… А может, то, как от веселого этого юмора переходят мужики к взаимному смертоубийству, и, порасколов друг другу черепа, возвращаются если не к юмору (те, что живые остались), то к спокойствию вполне нераскаянному? Фрейганг, говорят, вообще «имеет обыкновение» задерживать вещи Писемского. В конце концов он их пропускает. Еще бы, если известно, что автор был в Кронштадте принят великим князем Константином Николаевичем на корабле «Рюрик». (Мемуаристы доносят до нас ужас Писемского, пересекающего страшные невские пучины и бросающего робкие взгляды на корабельные пушки.)
Второе, что характерно в этом стремительном взлете: Писемский прокладывает себе дорогу как чтец своих произведений. Слава о его декламаторском даре летит из салона в салон, он это знает и этим пользуется. Даже Островского зовет: «Приезжай, и будем таскаться всюду вместе по всем сильным мира сего». (Студент педагогического института Добролюбов записывает в дневнике: «Писемский, сказывают, большой эгоист, думает о себе весьма много, произведения свои читает беспрестанно, так что одному человеку пришлось слышать от него „Плотничью артель“ в различных обществах двенадцать раз». Добролюбову остается до дебюта в «Современнике» — полгода.)
Наконец, последнее: почему «Плотничья артель» отдана не в «Современник», а в «Отечественные записки»? Некрасов имеет обыкновение заполучать авторов в свое полное распоряжение; на первых порах Писемский и отдает ему все: в ноябре 1853 напечатан, как мы помним, «Леший», в августе 1854 — «Фанфарон», в феврале 1855 — очередная композиция мотивов из давно оставленной первой повести Писемского под старым названием: «Виновата ли она?». Все это трезвый Некрасов печатает, хотя понимает, что из этого вороха стоило бы печатать лишь «Фанфарона» и «Лешего», однако слава Писемского растет так быстро, что выгоднее брать все. Эта растущая слава позволяет Писемскому уже и несколько манкировать «Современником»: учтем, что в пятидесятые годы из двух главных петербургских либеральных журналов «Отечественные записки» несколько предпочтительнее, во всяком случае, несколько солиднее, — это потом, в шестидесятые годы, «Современник» возьмет безраздельный реванш. У Писемского к тому же свой личный счет с «Отечественными записками»: дважды Краевский пытается его печатать, дважды цензура пресекает, и только с третьей попытки, с помощью «милейшего» Абрама Сергеевича Норова, Писемский наконец пробивается.