Сергей Волконский - Разговоры
— А теперь?
— А теперь? Помните, как кончается это „лирическое место“ у Гоголя? Или вы, как Белинский, не любите его „лирические места“?
— Люблю, люблю всего.
— Но не помните?
— Не помню. Как кончается?
— „О моя юность! о моя свежесть!“
— Позвольте вам сказать, что это с вашей стороны фиглярство.
— То есть?
— Мы всегда юны, мы всегда свежи, потому что мы всегда живем.
— Ваша правда, даже здесь, в автомобиле…
— „В ночную пасмурную пору“.
— Мы въезжаем. Чувствуете, как аллея вас обнимает? Теперь вы пленник.
— Как — пленник?
— „Я не предвижу возражений“.
— Да я возражаю против термина.
— Вот огни… Свисток… поворот — вы дома.
Павловка,
13 октября 1911
6
Былое — Павловка
Люблю от бабушки-Москвы
Я слушать толки о родне,
О толстобрюхой старине.
Пушкин— А это что?
— Это портрет моей бабушки, княгини Марии Николаевны Волконской, жены декабриста, — в Чите, у окна сидит, а в окно виден острог.
— Чья работа?
— Бестужева.
— Декабриста? Конечно, ведь он всех их писал.
— Ну да.
— А этот милый interieur?
— Это гостиная в Зимнем дворце, и за столом, в вольтеровском кресле, княгиня Волконская, мать декабриста. Она была обер-гофмейстерина.
— В то самое время, когда?..
— В то самое время.
— Вот красноречивое соседство: мать в Зимнем дворце, жена в Читинском остроге. А что же, она как себя держала во время допроса?
— Уж не знаю, но думаю, что петел много раз кричал… К сыну она на свидание в крепость не пошла — боялась «потрясения»… Про нее моя бабушка в записках своих говорит: «Придворная дама в полном смысле слова».
— Она кто была?
— Репнина, дочь фельдмаршала, последняя в роде; у ее сестры, Голицыной, не было детей, и она просила старшему своему сыну присвоить титул князя Репнина.
— Так что старший брат декабриста…
— Да, возобновленный Репнин, женатый на Разумовской, был вице-королем Саксонии в 1813 году, генерал-губернатором Малороссии. Жена следовала за ним на войну, под Аустерлицем ходила за раненым мужем.
— Знаете ли вы в истории более «красивую» эпоху, чем эта наполеоновская сказка. Именно — «красота», красота и дурман. Все друг с другом знакомы, все друг друга любят и вместе с тем друг с другом воюют. Вся Европа — какой-то элегантный салон, в котором то сражаются, то проходят в придворных полонезах.
— И потом, какая удивительная красота для глаз.
— А кто это другая — сидит со старухой за столом?
— Это у нее была такая Жозефина, швейцарка, компанионка. Сохранилась большая пачка писем этой Жозефины: она аккуратно отписывала в Сибирь о всех семейных событиях, болезнях, крестинах, свадьбах, как дети растут: «Господин Александр обещает вырасти в необыкновенно изысканного юношу, сын мадам Алин — свежий и краснощекий малыш».
— Как мило. Печатать стоит?
— К сожалению, нет, в конце концов дребедень. Да, вы знаете, что и от старухи гофмейстерины осталось пять тетрадок — путевой дневник: она сопровождала великую княгиню Екатерину Павловну в заграничное путешествие. Но ничего более бессодержательного нельзя себе представить. Баронесса Оберкирх прямо историк в сравнении с ней.
— На каком языке?
— По-французски, с ужасными орфографическими ошибками.
— И к чему это нужно было? Я понимаю французский язык, но без ошибок, тому, кому по-французски почему-нибудь легче, чем по-русски. Но ведь этого ни в одной стране нет, чтобы люди сходились и друг с другом дурно объяснялись на иностранном языке.
— Но и в этом есть своя неизъяснимая прелесть прошедшего. Моя бабушка, жена декабриста, тоже писала свои записки по-французски.
— Ну да ведь это совсем другое.
— Правда, это ни на что другое не похоже?
— Это отсутствие литературности при трагической глубине не выдуманного, а рассказанного…
— Вот посмотрите: внутренность хаты. Сидит за клавикордами дама, прическа кверху с гребнем, около нее, прислонившись к стене, мечтательный господин, на стене несколько маленьких портретов — мелко, но разобрать можно. Под этим была подпись — к сожалению, переплетчик обрезал: «Serge et Marie Wolkonsky a Nertchinsk» — рукою фельдмаршальши, сестры декабриста.
— Как трогательно.
— А эти портреты, которые «там» были, вот они, узнаете? У меня есть и книжки, которые «там» были: томик Ламартина, маленькое издание Шекспира; на заглавном листе: Marie Wolkonsky.
— А почему же вы знаете, что они «там» были?
— На том же заглавном листе вдоль переплета написано: «Читал. Лепарский».
— Знаменитый комендант Читы и Петровского завода?
— Да, имя которого окружено таким светом уважения в памяти декабристов, а через них и вплоть до нас. Подумайте, что бы это могло быть — это официальное «распечатывание» — в руках другого человека. И при такой должности, при таких обязанностях оставить такую память…
— Но еще трогательнее, по-моему, эти портретики на стене хаты, и которые узнать можно. А клавикорды? Она была музыкантша?
— Да, она играла и пела. И, должно быть, с искусством пела, потому что, например, пела такие вещи, как «Ah, quelle nuit» из «Черного домино» Обера. Вы помните?.. А клавикорды, вероятно и даже наверное, те самые, которые невестка Зинаида в Москве без ее ведома подвязала к кибитке, когда она уезжала в Сибирь.
— Это та самая, не правда ли, Зинаида Волконская, урожденная Белосельская, которой посвящены «Цыганы», — «царица муз и красоты»?
— Да.
Среди рассеянной Москвы,
При толках виста и бостона,
При бальном лепете молвы
Ты любишь игры Аполлона.
— Как трогательно описание музыкального вечера, который Зинаида устроила для своей невестки перед ее отъездом в Сибирь, это описание, найденное в бумагах Веневитинова.
— Да, вы знаете, были найдены мелкие клочки бумаги, и, когда их сложили, прочитали описание этого вечера, о котором бабушка говорит в своих записках. Веневитинов был на этом вечере. Да кто же не бывал у Зинаиды! Друг Пушкина, Мицкевича, Шевырева, Веневитинова… Это у нее в Риме, в несуществующем теперь palazzo Poli, Гоголь так неудачно читал «Ревизора» — благотворительное чтение, которое кончилось при почти пустом зале.
— Она была католичка?
— Да, и причислена к лику «блаженных». Она под конец жизни все раздала; она умерла от простуды, потому что зашла под ворота снять с себя теплую нижнюю юбку и отдать ее бедной.