Виктор Ротов - И в засуху бессмертники цветут... К 80-летию писателя Анатолия Знаменского: Воспоминания
К этому времени Анатолий Дмитриевич стал известным после выхода в свет романа — хроники «Красные дни», принесшего ему славу. Возрастающий его авторитет меня несколько сковывал, я первые дни робел перед Знаменским, встречаясь с ним здесь. Мне он показался суровым и недоступным для общения, но мое представление о нем было, конечно, ошибочным. Нет, он нисколько не изменился, разговаривал и шутил; немного выглядел уставшим и раздраженным. Но то и замечательно было, что беседовал он со мной как с равным, не возвышался; одинаково, что с друзьями, что со мной. Подкупала искренность. В этом плане Анатолий Дмитриевич был прямой и умный собеседник, в своих суждениях не допускал и тени пошлости, в то же время мог пошутить: общение с ним не обходилось без остроумных баек.
Что касается друзей Анатолия Дмитриевича — бросались в глаза теплые отношения, понимание друг друга и ясная позиция — единая боль за поруганную Россию. Я невольно вспоминал нашу писательскую организацию: да, мы все разные, казалось бы, добрые в своих деяниях и помыслах, стоим на патриотических позициях — за Россию, за нашего Кондратенко. Однако что‑то происходит со всеми нами. Несовместимость и разобщенность стали напоминать, как выразился Юрий Бондарев, баррикады противоборствующих сторон в одном лагере. Что привело к образованию группировок и усугублению отношений внутри творческой организации.
«Мы, действительно, теряем уже друг в друге человека, а значит, — культуру, — пишет Юрий Бондарев. — Не обличать, а понимать надо, иначе мы уничтожим один другого. Обличая самих себя с яростью необыкновенной, мы не видим настоящего противника, мы слепнем и глохнем…»
Об этом и о многом другом вели разговор друзья Анатолия Дмитриевича. Обычно после завтрака они собирались у выхода из корпуса и шли прогуливаться по парку или уединялись в беседке. Постепенно горячились, дебатировали по поводу безнравственных публикаций, разумеется, говорили о жизни, обо всем, что наболело на душе. И конечно, чаще других звучал голос Анатолия Дмитриевича, который раскалял своими рассуждениями о губительной перестройке. В чем‑то с ним не соглашались; но с ним, что важно, можно было спорить. Плодотворно, конструктивно спорить, он умел внушать высокие благородные принципы, его душа источала нравственный свет.
Интересно было слушать не только Анатолия Дмитриевича, а и близких ему единомышленников. Я иногда уставал от умных разговоров, и было желание отстраниться и пойти прогуляться по окрестностям, по лесу побродить или в поле. Походить по разнотравью, помечтать. У меня в душе музыка возникает, когда нагуляюсь, обретаю легкость и уже не замечаю, куда иду и где нахожусь. И после прогулок на просторе возвращался к себе одухотворенным, с душою нараспашку. Находил компанию, друзей Знаменского, и делился с ними своими ощущениями. От меня не отгораживались, но все равно чувствовал я себя поначалу неловко, порою выглядел белой вороной, и построжавший Анатолий Дмитриевич, узрев, что я склонен к уединению, стал присматривать за мною, старался удержать, не давал чураться компаний, отговаривал от чрезмерного романтизма и мечтательности. Между прочим, в нашем кругу был некий Курдаков Евгений Васильевич, новгородский поэт, который в чем‑то был близок мне по духу. Удивительное у него отношение к природе, и пишет талантливо, часто печатается в «Нашем современнике». Его романсовый стиль завораживал меня и друзей Анатолия Дмитриевича, когда он читал новые стихи. Он говорил Знаменскому: «:..Надоела эта громогласная публицистика, корявая лозунговая «гражданственность» изданий. Хочется доброго, тихого, кроткого, простого чувства, сердечного слова; музыки хочется и, не побоюсь этого слова, хочется сентиментальности, что считается вообще почему‑то предосудительным. И вот некоторые черты тоски по этой забываемой музыке тихих и простых чувств, может быть, и придают моим последним стихам романсовый колорит, которого я нисколько не стесняюсь. Грусть, сентиментальность — очень русские качества, это разновидность жалости, всесочувствия, сострадания. Так что возврат к романсу или хотя бы к его колориту — это не просто милое ретро…».
Анатолий Дмитриевич помолчал и кивком головы, не возражая, одобрил высказывания Евгения Курдакова, который не только поэт, а еще и флорист. Он собиратель корней, пней, любит бродить по пустырям, по стройкам, траншеям и ямам. С большой хозяйственной сумкой и старой ножовкой ищет материал. Делает трости, трубки, бусы, шкатулки, пепельницы, вазы, лотки, кулоны, сувениры, работая теслом.
Не менее интересными были другие единомышленники Анатолия Дмитриевича: тот же Борис Сиротин, самарский поэт; известная Татьяна Глушкова, или руководитель кировской писательской организации, обаятельный Владимир Арсентьевич Ситников… Разные личности, но яркие и глубокомыслящие, неравнодушные к тому, что творится в России; умеющие искренне сопереживать и быть по — человечески простыми, добрыми; обладающие высокой культурой морали и нравственности. И как я благодарен Знаменскому, что он свел меня с этими талантливыми, чистыми людьми; и спасибо ему, что не забывал обо мне ни одного дня, обязательно находил, где бы я ни оказывался, и приглашал к общению с его друзьями.
Из Москвы в Переделкино, помню, нагрянули издательские работники, привезли Знаменскому корректуру вычитывать. И Знаменский постучался ко мне в номер, позвал к себе, представил москвичам. Посидели, поговорили о жгучих проблемах…
К Анатолию Дмитриевичу многие отдыхающие тянулись, признавая в нем достойного духовного лидера. Он объединял не только единомышленников, а и всех честных, порядочных оппонентов, с которыми приходилось спорить, что‑то доказывать. И потому было шумно, весело, тревожно, и… неспокойно, ибо Знаменский всем напоминал, что ждет каждого из нас, если будем пассивничать. И какое оживление! Знаменский и мне не давал расслабиться. Выслушивая мнения несогласных с его суждениями оппонентов, он нередко незаметно подмигивал мне, мол, давай, Геннадий, подсоби и не молчи, не тушуйся, скажи что‑нибудь; и приходилось вставлять словечко, реплику.
Устав от шумного общения с отдыхающими, я отправлялся на станцию, пил пиво и с каким‑то радостным ощущением смотрел на проносившиеся электрички. А однажды ударила блажь, решил пообщаться с библиотекаршей, симпатичной молодицей: почему бы и не повольничать! Но дело вовсе не в ухаживании, а в том, что меня неожиданно увлек Писемский, дореволюционный писатель: известный, но не так, к примеру, как Гоголь и Достоевский. Давным-давно, в юности, я читал одну из его забавных вещиц, повесть «Комик». Помню, хохотал — так рассмешил меня неуклюжий персонаж, ярко изображенный Писемским. И вдруг захотелось еще разочек перелистать ту самую повесть. Но когда я прочитал «Комика», то того впечатления, какое я испытал в молодости, повесть Писемского, к сожалению, не произвела. Автор показался мне скучным своим громоздким повествованием и старомодным витиеватым мужичьим языком, короче, я пережил разочарование, едва одолел книгу. Книгу я вернул, и тут мое внимание привлекла библиотекарша. Было мне, например, непонятно, как ей удается совмещать две совершенно несовместимые должности — библиотекаря и в ночные часы работать в баре, где посетителями в основном являлись не столько отдыхающие писатели, сколько заезжие бизнесмены и денежные кавказцы. Что же важнее для нее — духовная сторона ее деятельности, имеется в виду книги, которые она выдает отдыхающим, или ей интереснее торговать вином и пивом, обогащаясь при этом?