Павел Гольдштейн - Точка опоры. В Бутырской тюрьме 1938 года
Сергей Иванович слушает, опустив голову. Наморщился остренький носик, глаза сузились.
— Гадость какая. Какая гадость! — зашептал он, мотая головой. Кондратьев, крепко обхватив колени, смотрит на него.
— Что, переживаете? Не переживайте. Что делать? Каждому из нас свойственно ошибаться в людях.
Пучков-Безродный как-то странно торжествующе ухмыляется в бороду. Сергей Иванович покосился на него:
— Чему вы рады?
— Люблю ясность, не удивляйтесь, — люблю.
— Пожалуйста, прошу вас… не надо так… Нехорошо… Все таки я не вижу повода к радости. И (он опустил голову)… не вполне все ясно.
— Говорите, не вполне все ясно? — удивился Кондратьев. — Да, сильная вещь схоластика. Для иных очень заманчиво…
— Что вы этим хотите сказать?
— Будет вам, Сергей Иванович, вы что? Вы-то уж должны во всем разобраться, а? Ну, что говорить? Соберите все в один комок! Такие молодцы — вся их жизнь ушла на геометрические построения. Ясно?
— Не очень.
— А вот интересно. Я вам хочу задать вопрос: как вы их рассматриваете?
— Вам хочется знать мое мнение? — раздраженно спросил Сергей Иванович. — Я двадцать лет был в партии* критиковал их за ошибки… Но подумайте, каким авторитетом они пользовались у рабочих, у молодежи. Люди громадного ума, громадных знаний… И, если хотите, — режьте меня на куски, — диву даюсь. Не понимаю, неясно.
— Ах, вот что! Не ясно? Мне-то вот до такой степени ясно, что противно доказывать. Смотрите, люди огромного ума, огромных знаний, а? Шарлатанство, фикция, а не знания…
— Товарищ Кондратьев, нехорошо, несерьезно.
— Очень даже серьезно. Здесь дело в том, что в наш просвещенный век они слышали не только об Эвклиде, но и о Лобачевском и еще кое о чем, а человек с головой ученого, не доучившись в духовной семинарии, дошел только до Эвклида. Малинин и Буренин, а потом прямо в Тифлисскую обсерваторию в качестве вычислителя-наблюдателя… Там бы ему и оставаться, ан нет…
— К чему вы это?
— А вот к чему: для него параллельные прямые не пересекаются, он прямо об этом заявил в споре с Бухариным. Иные в восторге были от такой простоты и ясности, а человек громаднейших знаний дошел до больших высот. Для него любая прямая на плоскости жизни, даже кулацкая, пересекается с любой прямой, даже бедняцкой…
Сергей Иванович молчит. Старик Пучков закручивает усы, оглаживает бороду-
— Ну, дальше. Только не говорите, Сергей Иванович, что это несерьезно. Вот сейчас еще яснее будет. Им не дорог человек — шахматная фигурка, пешка… а что? Ну, и такую прекрасную игру затеяли, — любо-дорого. „Не маленькие, понимаем и в дебюте и в прочем“. Только не с тем игроком связались, хитрюгой оказался. Остроумнейшая комбинация, огромный успех, точный расчет, удивительное комбинационное чутье. Гений практической игры. Ловко их провел. Сначала ходил бесшумно, а затем стремительно использовал дебютную ошибку противника и быстро матовал, причем для достижения мата не стеснялся пожертвованием ценнейшего людского материала, и наплевать ему было на то, что десять — пятнадцать лет правильных взаимоотношений с мужиком — и победа мировой революции обеспечена, наплевать на образование позиционных слабостей в собственном лагере. Игра ва-банк! Помните, как у Пушкина в „Онегине“:
Мы все глядим в Наполеоны: Двуногих тварей миллионы Для нас орудие одно, Нам чувство дико и смешно…
А эти молодцы — их сразу не поймешь. Все у них рассчитано на служение своему „я“. Они были так убедительны, а по существу — фикция, оказались солидарны с палачом.
Сергей Иванович только с удивлением смотрит на Кондратьева и молчит.
— По сути дела, — продолжает Кондратьев, — такую пилюлю всем нам подложили, что становится страшно. И это очень хорошо гармонировало с замыслами человека в одежде простого солдата. Теоретически обосновали варварские методы…
— Позвольте, — перебил Сергей Иванович, — где и когда?
— Об этом мы уже знаем, где и когда (нижняя губа у Кондратьева выдалась вперед), — одну минуточку, вы слушайте меня, я буду рассказывать. В этих же газетных статьях против Михаила Николаевича все здорово у них получилось. Эх, Сергей Иванович, Сергей Иванович, ну что вы вздыхаете? Не совсем вериге, да? Вы лучше слушайте внимательно. Они сами виноваты — нечего было морочить людям головы. Как у нас выражаются: фронт работы у них открылся — почувствовали себя на коне. Но конь такой дохлый…
— Да, дохленький, — ухмыльнулся Пучков-Безродный.
— Ну, так вот, — продолжает Кондратьев, — Михаил Николаевич утверждал, что наука должна распутать наслоение лжи. Общественное познание должно проходить сквозь призму нашей морали. Совестно повторять прописные истины, но такие истины не входили в расчеты повара, готовящего острые блюда. Чтобы увидеть тьму нужен свет, а у него голова для интриг, а в душе такая мгла, такие коварные штуки… Сидит, покуривает трубочку, за ниточки дергает, получает сводки, а наши умники тут как тут, готовы услужить, теоретическую базу подвести. Их не поймешь: в глаза ему — си-си-си, а за глаза — другое. В общем, нетрудно понять — задались целью: любой ценой оплевать ученого с мировым именем. „У Покровского, мол, нет и намека на познание объективного исторического процесса“. Все ясно, а? А в чем все-таки суть?.. В чем так сказать, гвоздь? А в том, что Покровский не хотел признать всех „прелестей“ Петра, не славословил резню. Вот она где собака зарыта! При этом ваш универсал Бухарчик прикрывает свои софизмы ссылками на Маркса и Энгельса. „У Покровского боязнь по-настоящему признать прогрессивную деятельность Петра Великого, вопреки Марксу и Энгельсу, которые признавали положительное значение петровских реформ“. — Во, как вывернулся. А ослиные уши все равно выпирают. После каждой запятой жульничество… Ломал варварство? Ну, и прекрасно! Но какими методами? У наших учителей прямо сказано, что Петр боролся с варварством варварскими методами. Как быть? „Вот здесь желательно, чтобы не было второй половины фразы“, и тогда смысл получается такой, какой нам сейчас надо, а посему эту часть фразы опустим, чтобы прямо — раз! и конец, и готовый нравственный образец, и можно спокойно стряпать острые блюда. Сергей Иванович, вздохнув, опустил голову на руки. Мне захотелось задать Кондратьеву вопрос:
— Простите, так неужели после всего этого вы во что-то можете верить? Кондратьев сощурил глаза:
— Ничего не скажешь, вопрос, так сказать, в лоб. Как и прежде, в партию верю. Партия выше личных целей честолюбия и власти. Неудачи неизбежны. Это жизнь, это люди, но, как писал Энгельс, — пролетариат, как и все другие партии, быстрее всего учится на последствиях своих же ошибок, и никто от этих ошибок не может его полностью уберечь. Еще Ильич говорил, что мы сделали и еще сделаем огромное количество глупостей.