Бен-Цион Динур - Мир, которого не стало
– Что? Я – еврей?! – завопил мальчик. – Зачем ты меня обижаешь, папа?! – и кинулся на отца со сжатыми кулачками. Он был уверен, что отец потешается над ним.
Я пошел с шурином на большое сионистское собрание; среди ораторов были Вейцман и Шмарьяху Левин. Они вели переговоры с бароном Ротшильдом по поводу Еврейского университета и практической работы в Эрец-Исраэль. Барон должен был вскоре вернуться из своей четвертой поездки в Эрец-Исраэль. На шурина произвела впечатление речь Вейцмана, который говорил, что первым политическим сионистом после Герцля был тот еврей из маленького городка под Киевом, который отправил в Эрец-Исраэль своего второго сына после того, как там погиб его первый сын. Но само собрание ему не понравилось: «Люди аплодируют слишком громко и таким образом демонстрируют, что эти идеи не так важны, как кажется Вейцману и тому еврею, который отправил туда своего сына; им слишком нравится болтовня».
На меня произвели большое впечатление парижские театры. Там я встретил многих своих знакомых. «Люди нашего круга, – сказал я, – везде под рукой!» Прогуливаюсь я вечером с шурином – и вдруг вижу своего друга и земляка, Яакова Чернобыльского, писателя и художника, который был активистом нашей сионистской организации, с женой, очень симпатичной девушкой, которая всегда берегла его от «дурного влияния», – она считала, что я увлекаю его в «мир фантазий». Я заметил их, когда они стояли возле витрины большого магазина. Я хотел подойти к ним. Они не видели меня, но как только его жена меня заметила – сразу потянула мужа за рукав и быстро увела его в ближайший переулок, по-видимому заботясь о том, чтобы мы с ним не встретились. В другой раз я встретил знакомого из Херсона, Александра Б., который был когда-то активистом нашей партии, мы поговорили с ним о политике, и он интересовался всеми текущими политическими вопросами – он работал корреспондентом одной из российских газет и был довольно далек от нас по своим взглядам; теперь наши убеждения разошлись окончательно.
Он увлеченно рассказывал о политической жизни Франции и привел меня на политическое собрание, чтобы послушать главу правительства – Вивиани{712}, а также Бриана{713} и ораторов других партий, в особенности правых. Франция бурлила после принятия закона о продлении срока службы в армии до трех лет. И мой знакомый, который раньше был радикальным сторонником «отрицания галута», стал пламенным французским патриотом. И вот – знакомые, затем знакомые знакомых… от всего этого можно было прийти в замешательство. Вот я сижу в гостях – разговор идет о России. Кто-то рассказывает про Киев 1906 года со слов своих знакомых, Сони и Миши. Помимо прочего, он рассказывает несколько эпизодов про… Давида и его приключения, про его революционную деятельность, про его преданность и верность. Выяснилось, что рассказчиками были знакомые Сони Розенгартен и Миши Лукашевича. Но меня изумила смесь правды и вымысла в их рассказе. Сижу и слушаю: боже мой! Люди живут в мире воспоминаний и питаются крохами прошлого, которое, говоря по правде, не что иное, как история сплошных потерь и разочарований, а они приукрашивают его для своего утешения. И когда мы возвращались, я попросил их, чтобы они рассказали мне про Соню и Мишу, чем они занимаются, как у них сложилась жизнь; из моих вопросов им стало понятно, что я, видимо, тот самый Давид – у них заблестели глаза, и они сказали: если так, то у тебя здесь есть множество знакомых! Но я уклонился от дальнейших встреч.
Из всех парижских впечатлений два запомнились мне особенно хорошо: постановка французской пьесы в одном из театров и собрание социалистов, на котором выступали Марсель Самба{714} и Жан Жорес{715}.
Пьеса была из жизни парижского простонародья, молодых работяг, отвоевывающих себе право на жизнь и любовь в большом городе, и в ней были очень точные народные образы: рабочие, лоточники, женщины, спешащие на рынок, привратники и сторожа, дворники и водители омнибусов, служащие контор и школьники. И все это пропитано сильной любовью к Парижу и к его быту, в корне отличному от того, что можно представить себе, находясь за пределами Франции. И все это в сочетании с народными песнями и «бродячими куплетами», мелодиями и напевами, и публика с трудом сдерживалась, чтобы не начать подпевать артистам на сцене. Это был апофеоз Парижа. Многие годы спустя я мечтал о такой же драме из нашей жизни, так же пропитанной любовью к Иерусалиму, еврейскому быту и еврейским напевам.
В собрании социалистов – оно проходило в большом зале в подвальном этаже, и, чтобы попасть туда, нужно было спускаться по ступенькам – участвовало много народу, и было так тесно, что нам пришлось уйти оттуда, не дожидаясь окончания. Меня особенно впечатлила речь Марселя Самба (Sembat, он был членом правительства во время Первой мировой войны); низкого роста, с быстрыми жестами, со светлым лицом и черными волосами, короткой стриженой бородкой, одетый просто, но со вкусом. В его словах чувствовались ум и энергичность, говорил он резко и доступно: «Мы стоим перед угрозой войны. Не надо строить иллюзий!» Мне казалось, что в его речи все время повторялась одна мысль: «Faites la paix, sinon le roi!» («Стремитесь к миру, иначе вам навяжут короля!»)
Оратор утверждал, что если Франция не докажет на деле, что она стремится к миру, а не готовится к войне, то она не сможет влиять на других, и война начнется, причем гораздо быстрей, чем может показаться, и Франция потерпит в ней поражение. Французский государственный строй по своей природе не сможет одержать победу. Условие, чтобы победить, чтобы выстоять в войне, – это монархия и все, что связано с монархией, плюс отказ от всех достижений демократии. А если мы этого не хотим – нужно добиваться мира. В целом его речь мне не понравилась, но я почувствовал, что «война уже очень близко, а раз так – надо собирать чемоданы».
Ощущение близящейся войны, внушенное мне речью Марселя Самба, было настолько сильным, что когда я слушал речь Жореса – пламенного оратора, с образной речью, которая будоражила и волновала умы, – и в его внешности, и в его словах я ощущал решительное противопоставление предыдущему оратору и искал в них прежде всего подтверждения этой «реальности». И я немедленно в этом убедился – подтверждение было полным и недвусмысленным; в его словах проскальзывала столь сильная тревога, а тон, которым он говорил о сопротивлении войне, был таким серьезным и революционным, что напомнил мне тон речей ноября-декабря 1905 года… Ощущение «кануна войны» стало еще сильнее, когда я вышел с собрания и купил у одного разносчика газет карту, громкое название которой привлекло мое внимание: «Европа будущего». На этой карте Германия и Австрия были разделены, а Ганновер относился… к Англии!