Александр Гольденвейзер - Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет)
Что касается вашего замечания, опять в том же раньше упомянутом вашем письме, о том, «что едва ли распространяемость моих писаний окупит то недоверие к ним, которое должна вызвать непоследовательность в моих поступках», причем вы разумеете составление вами формального завещания, — то позволю себе откровенно высказать вам свое глубокое убеждение в том, что в этом вы совершенно ошибаетесь. Враги того Начала, которому вы служите, разумеется, всегда найдут, к чему придраться в ваших поступках. Но люди разумные не только не осудят вас за ваше завещание, но, наоборот, несомненно сожалели бы, если бы вы при жизни вашей не сделали всего от вас зависевшего для предупреждения того зла, которое неизбежно разгорелось бы вокруг ваших писаний, если бы вы не оставили вполне авторитетного и для всех неоспоримого завещания.
Знаю, впрочем, что суждения людей о ваших поступках имеют для вас самое ничтожное значение. Главное же то, что, как я в вышеизложенном и постарался напомнить вам, вы во всем этом деле руководствовались не тем, что вам приятно или удобно, не какими‑либо вашими личными предпочтениями и отвращениями, не исканием своего собственного покоя — а единственно требованиями вашей совести. Взявшись исполнить то, что вы считали своей обязанностью перед Богом и людьми, вы постарались сделать это насколько умели лучше.
Для нас, ваших друзей, помогавших вам в выяснении этого дела и долженствующих привести его в исполнение после вашей смерти, обстоятельства дела не изменились; и мы все готовы, если переживем вас, свято исполнить вашу волю, не щадя себя в этой радостной для нас задаче, в несомненную правоту которой мы не можем перестать верить. Но для того, чтобы мы чувствовали под собой твердую почву, нам необходимо сознавать, что мы на самом деле поступаем согласно вашей воле, что действуем заодно с вами.
А между тем в том же огорчившем нас вашем письме вы высказываетесь в таком смысле, что хотя принципиально и не одобряете вашего поступка, но фактически отречься от вашего завещания не находите нужным. Правда, что с тех пор вы на словах говорили Александре Львовне, напомнившей вам о некоторых обстоятельствах дела, что вы действительно их было позабыли, когда писали то письмо. Но все же у нас у всех в конце концов осталось впечатление слишком неопределенное о вашем теперешнем отношении к этому вопросу.
А потому от лица не только своего, но и остальных причастных к делу друзей наших, прошу вас, дорогой Лев Николаевич, определенно высказать ваше окончательное желание по прочтении этого письма моего, в котором я постарался возобновить в вашей памяти весь ход этого дела.
Нет надобности говорить вам, до какой степени мы все будем обрадованы и успокоены, если having reconsidered the whole matter (передумав), вы найдете для себя возможным согласиться с тем, что сделанное было наилучшим из того, что возможно было сделать, и если вы вполне убежденно подтвердите ваши посмертные распоряжения относительно ваших писаний. В. Чертков».
Когда я приехал в Ясную, Александра Львовна сказала мне, что Л. Н. хуже, что он целый день не выходил из дому. Я пошел к нему. Он сидел в кресле, протянув на стул ноги, и читал.
— Как я вам благодарен, что вы не изменяете и каждый вечер бываете. А я вчера вас очень похвалил: очень умно вы разрешили эту задачу.
Л. Н. указал мне на книгу о Конго и сказал:
— Я кончил эту книгу — очень интересно.
Вошел Душан Петрович и принес португальское письмо (Душан Петрович разобрал его, так как когда‑то учился по- испански — он все знает!) из Африки от португальца, выражающего свои добрые чувства к Л. Н. Л. Н. сказал:
— Мне это интересно, потому что я теперь интересуюсь Африкой.
Душан Петрович ушел.
Я сказал Л.H., что привез ему письмо от Владимира Григорьевича.
— Я ждал этого.
Я сказал, что кроме письма хотел бы сказать еще…
Л. Н. почувствовал, что мне как будто трудно начать:
— Говорите все.
Я сказал, что хотя Чертков об этом не пишет, но я знаю, что ему не может не быть тяжело, что Л. Н. будто бы сказал Павлу Ивановичу, что Владимир Григорьевич «его подвел», и что это важно было бы как‑нибудь выяснить. Бирюков пишет биографию Л. Н. и мог записать эти слова, кладущие тень на Владимира Григорьевича.
Л. Н. сказал:
— Я говорил Павлу Ивановичу, что не помню этого выражения, и он сказал, что, может быть, я и не так выразился. Я понимаю, что Владимиру Григорьевичу это тяжело, и сделаю это. Дайте письмо, я сейчас прочту.
Я высказал опасение, что может войти Софья Андреевна.
— Ничего, я скажу ей, что это письмо от Владимира Григорьевича, и ей не покажу.
Я сказал, что вернусь через четверть часа, и вышел из комнаты.
Я разговаривал в зале с Душаном Петровичем и увидал, что Л. Н. вышел на площадку лестницы. Я подошел к нему. Он был очень взволнован.
— Это меня ужасно волнует! — сказал он со слезами на глазах. — Мне это все так ново; эта сцена с Софьей Андреевной… Вы, разумеется, читали письмо?
— Да, Л. Н.
— Я не могу там читать, пойду к Саше.
Л. Н. пошел вниз. Я сказал ему:
— Не забудьте, что Татьяна Львовна ничего не знает.
— Да, да.
Внизу были Татьяна Львовна и Варвара Михайловна, которая затворила дверь со стороны коридора на ключ. Татьяна Львовна спросила:
— Зачем это?
— Пускай запрет, я спокойнее буду читать, — сказал Л. Н. Минут через двадцать Л. Н. пришел наверх, позвал меня к себе в комнату и сказал:
— Очень все это меня волнует. Это так тяжело, так ужасно! — Ему трудно было говорить от слез. — Передайте Владимиру Григорьевичу, что я совершенно согласен с ним во всем, что я ему напишу завтра. Я не понимал, почему его это так волнует. Я только теперь все понял. Скажите ему, что я каюсь, что сделал ему так больно. Разумеется, Павел Иванович совершенно не прав.
Немного погодя мы вышли в столовую и стали играть в шахматы. Софья Андреевна все время была у себя.
Вошла Александра Львовна и сказала Л.H.:
— Я только сочувствую, если ты это скажешь Тане.
Л. Н.спросил:
— А как Владимир Григорьевич на это смотрит?
Мы сказали, что Чертков давно говорит, что Татьяне Львовне надо все сказать.
— Ну, и хорошо.
Александра Львовна сказала:
— Только ты сам сделай это, а не кто‑нибудь из нас. Или, может быть, ей просто дать это письмо Владимира Григорьевича?
— Нет, нет! Я сам ей скажу. Она так мне близка. Мне только радостно будет сказать ей все.
Пришла Татьяна Львовна.
Не помню, по какому поводу, Л. Н. сказал:
— Автор этой книги о Конго очень остроумно говорит, что антропофагия есть высшее проявление филантропии. Там описаны удивительные подробности: какие части тела считаются вкуснее, женщины вкуснее мужчин. Это ужасно! А, разумеется, дети вкуснее всего. Он рассказывает, что когда один путешественник погиб в Африке, а другой, его друг, приехал и попросил кого‑то из жителей указать ему его могилу, то тот показал ему на свой живот и сказал: «Вот его могила».