KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Борис Пастернак - Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов

Борис Пастернак - Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Борис Пастернак, "Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

<На полях:>

А главное: как книга?

Письмо 158

22 апреля 1928 г.

Пастернак – Цветаевой

Дорогая Марина! Спасибо за письма и карточки. Муром не могут налюбоваться: карточка ходит по всей квартире, и он действительно неотразим. Всего лучше было бы вовсе не писать в том состояньи, в котором нахожусь сейчас, но письмо будет коротко, и единственная его цель – предупредить тебя о некотором вероятном периоде вынужденного молчанья. В середине Страстной я простудился, всю неделю пролежал в гриппе с высокой температурой, вчера наконец встал с постели, чтобы за дела приняться, потому что по многим причинам – пора, и тут только обратил вниманье на диковинное упорство той головной боли, которая не оставляла меня все время, сосредоточившись над левым глазом, и казалась знакомой и естественной при сильном насморке. Тут только обратился к врачу, и оказалось, что это осложненье в какой-то лобной пазухе или лобно-пазушной кости, уж точно не знаю, но целое расписанье того, что мне нужно делать, с компрессами и синими светами и пр. лежит предо мною, а если это не поможет, то придется вскрывать. Главное же – ни читать, ни писать нельзя, второе же вместе с тем и надо как никогда, потому что лето на носу, и все мои расчеты были на работу последнего месяца, которая от этого насморка идет насмарку. Я сейчас прощусь с тобой. Вот что я хочу сказать, «больной», тебе, покамест м.б. здоровой. Не терзай себя все на ту же старую тему и радуйся, что ты на ногах. Спусти мне, пожалуйста, пошлость этих расхожих советов, п.ч. мне сейчас и думать запрещено, но мне кажется все устроено как нельзя лучше, потому что ко времени, когда положенье (т. е. значенье затраченной жизни и заключительная безвыходность итога) становится действительно глупым, глупеешь и кончаешься до положенья и его не замечаешь. Не хочу сказать, что так полностью обстоит сейчас со мной, но равнодушье, к<оторо>ое меня охватило последние дни, дает о том достаточное представленье. Это – равнодушье простое, одноголосное, не расщепленное возраженьями, в своей внутренней молчаливости похожее на беспамятство. Мне не хочется умирать, хотелось бы поскорее выздороветь, но ничего не надо и ничего не нравится. Глупо писать из недр такого туманно-обложного состоянья, и с этого признанья я начал. Я несомненно оттолкну тебя. Но я скорее и не пишу, а извещаю тебя о неписаньи и о его причинах. Благодарю С.Я. за приписку. Прости, разорви письмо и забудь о нем. А м.б., поправившись, мы (поколенье сверстников) еще покажем. Но лежать в жару в эти годы далеко уже не удовольствие.

Письмо 159

28 мая <1928 г.>

Пастернак – Цветаевой

Дорогая Марина! Я ужасно рад твоему листку и его живой, почти укоризненной короткости. Ты и это умеешь, как никто. Мне его недоставало, чтоб написать тебе. Я совершенно здоров. Ты права, что я написал тебе туманно. Хуже, я писал тебе как старая баба, с ханжеской похоронной многозначительностью, со всех сторон дурацкой. Но мне было плохо тогда, да, впрочем, я и сознавал глубину музыки, в которой и том письме плавал, отчего и попросил тебя его уничтожить. – Но еще хуже: я ничего не сказал тебе о Красном бычке, точно его и не было. Он очень настоящий и безвыходно-простой; всего грустнее и сильнее средние строфы: длинный, длинный, длинный, длинный, и т. д., где эта песня всего песеннее и так все вобрала в себя, точно сложена самим походом, а не в нем только. Непростительно, что я вовремя тебя за его посылку не поблагодарил. Но мне кажется, что ты меня простила. – Я совершенно выздоровел, но отдохнуть не придется. В отличье от прошлого года, когда мы все втроем провели чудное лето в чудесном месте, мне это не удастся на этот раз. Вероятно, я Женю с мальчиком и няней подыму на Кавказ, но тем моя подъемность пока и кончится. – Странно. Я должен был бы зарабатывать много, несравненно больше, чем зарабатываю, в совершенно других счетных единицах, – тысячи, как их тысячи и зарабатывают, – писатели, журналисты, критики и компиляторы. Отчего же это у меня не выходит и мне так трудно? Я думаю, это от того тоскливого отчужденья, которым я охвачен: я все не могу отвыкнуть от мысли, что временно живу не своей жизнью, но м.б. я неправильно выразился, следовало сказать: я не могу привыкнуть к ней. О, как все было бы по-иному, если бы ты была тут! – Ты неправильно называешь Ломоносову: ее зовут Раиса Николаевна, ты же пишешь Р.В. – Применительно к твоим последним письмам Ася просила тебе сказать, чтобы ты не писала о лицах, которые ее не интересуют и упоминанье о которых, напр<имер> В<рангеля>, может доставить ей огорченье. К этой просьбе присоединяюсь даже и я. Я никогда не ограничивал тебя в переписке, как и себя, в этом отношеньи ничего не изменилось, только смотри, чтобы здравое чутье не изменяло тебе. И прости, родная, за докторальность тона. В упреке Аси всего более виноват я сам, т<ак> к<ак> сам подал основанье твоей тематической вольности. – Перед болезнью я близко познакомился с Мейерхольдом. Было это так. Он поставил «Горе от ума» настолько же дерзко по-своему, как перед этим и «Ревизора» (постановка гениальная), т. е. с кройкой текста по авторским черновикам, с привлеченьем историко-бытовых красноречивостей, Грибоедову современных, но им не затронутых. Он дал многоговорящую возможность эпохи, несравненно более правдоподобную, чем прямая действительность комедии, какова она есть. В постановке множество провалов, детских, неописуемых, как всегда у него. Но если бы ты знала, насколько глубоко то настоящее, что беспорядочными глазка́ми навара плавает в этом детском супу! В официально-критических кругах, «простивших» ему Ревизора, на этот раз подняли травлю. Тут с вечной омерзительностью, этой категории присущей, больше всего кричали об индивидуализме и «нереволюционности» былые нововременцы, которые «верой и правдой» служат новому порядку именно по департаменту его невыносимости, т. е. всякие тупицы и Слащевы от литературы. Я, и не посмотрев еще «Горя» (с меня Ревизора довольно было, навсегда поверил), послал ему «1905-й год» с надписью. Он немедля написал мне, позвонил, мы познакомились, и несколько дней я жил им, его женой, детьми Есенина, их домом, их гостями и театром. Особенно он меня пленил своим непередаваемым pêle-mêle[148] из «Балаганчика», террористического коммунизма, седины, провалов, прозрений и других несовместимостей, живущих в его молчаливой улыбке. Кроме того, он, как редко кто, знал, как и о чем со мной говорить, т. е. был на редкость прост и приветлив. В те дни я точно побывал в отъезде и только-только не доехал до тебя, хотя это было очень близко, даже и внешне, благодаря множеству иностранцев, встреченных у него. – Последние дни мне пришлось писать одну вещь, тягостную по своей непополнимости еще больше, чем от воспоминаний, с этой работой связанных. Осенью скончалась Лили Харазова, помнишь, я однажды послал тебе ее немецкие стихи, и в вечер смерти Рильке она ко мне заходила? Теперь ее второй муж издает в Германии ее стихотворения, и мне, по смыслу контракта, который он там заключил, надо писать к ним послесловье. Она скончалась 24-х лет, была красавица и не от мира сего, была медиумичкой, рассказывать о ней – не кончить, она была человеком глубоко одаренным с действительно – по двум-трем подробностям – ужасной судьбой – только оттого я и отнесся и отношусь к ней как старший брат (я видел, что иначе нельзя, потому что всякая радость привыкла оборачиваться для нее несчастием, а с нее и перенесенных уже за глаза довольно). Она, кроме того, писала стихи, и часто хорошие, и во всяком случае со всем перечисленным связанные и косвенно о нем говорящие. Таких данных для людей бывает достаточно, чтобы, путая биографию, психологический разряд, судьбу, обстановку и пр., заговаривать прямо о поэтической документации, будто бы носящей все эти волнующие черты, между тем как весь фатальный трепет человеческого явленья и ухода именно в том, что вещь не одна, а их две, и один разговор – характеристика возможностей, характеристика же дела – другой. Самое главное в ее жизни, на мой взгляд, было то, что она родилась в Швейцарии и безотлучно там прожила до 15-летнего возраста, воспитывалась в одном из лучших пансионов, а когда кончилась война, была одна, 15-ти лет, ни слова в жизни не слыхав по-русски, препровождена в Россию (на Кавк<аз>) к отцу, уехавшему оттуда в начале войны. Девочка проделала этот путь (18-й – 19-й год!) одна, сквозь хаос, разруху, тиф, мешочничество, гражд<анскую> войну и пр., прямо из-за стола табльдота, – а об отце всю войну не было вестей! Но это еще только полповести, главное же впереди. Отец ее талантливый мерзавец из мистических анархистов и среднепробных гениев, математик, поэт, все что хочешь, – что́ ему дочь, да еще в момент, когда его, богача, разорила революция? Если и до нее, по пятому изданью Заратустры, все было ему (именно ему, это о нем радел Fr. N<ietzsche>) позволено, то что же говорить о 19-м годе. Тут ведь он даже вправе мстить, направо и налево, дочь так дочь, кому попадется. Благодаря ему, ее кру́гом стала среда тифлисских вундеркиндов кофейного периода, имажинистов, ничевоков и пр. (Ты помнишь этот кокаинный олимп в «Домино» и «Дв<орце> Иск<усств»>?) – Так вот, все встало в своей мере предо мной, когда я ее всего лишь увидел, при полном же вторичном огляде и подавно. Так я и написал. И началось. Муж, Ася, Женя. Я-де «ничего почти не сказал о ней как о поэте». А в том-то и ее трагедия, что поминать ее значило проклясть вновь и насвежо случай (переезд) и среду, именем покойницы, ее памяти ради. Придрались к фразе: «Я увидал что искусство в ее жизни только случай, что, неотразимо обаятельная и глубоко несчастная, она – свободна и не порабощена им». Я не знаю, зачем я пишу все это тебе и вдался в такие детали.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*