Руслан Киреев - Пятьдесят лет в раю
Не зря Шиллера так ценил автор «Двойника» Достоевский. «Я вызубрил Шиллера, – признавался он брату, – говорил им, бредил им; и я думаю, что ничего более кстати не сделала судьба в моей жизни, чем дала мне узнать великого поэта».
И еще, уже не в частном письме, уже в статье: «Шиллер вошел в плоть и кровь русского общества. Мы воспитывались на нем, он нам родной и во многом отразился на нашем развитии».
Уж на моем-то точно – хотя бы опосредованно, через это самое общество, сильно преображенное со времен Достоевского катаклизмами ХХ века. Но теперь оно еще мощнее, еще деспотичнее стимулировало двойное существование личности.
Как раз в 90-м, между головокружительными поездками в далекие и не очень страны, я писал своего «Двойника» – у меня, правда, он назывался «Посланником». К тому времени я уже знал, что тема двойничества в русской литературе ведет отсчет не с Достоевского и даже не с Гоголя («Нос»). Первооткрывателем тут принято считать Антония Погорельского, выпустившего в 1828 году сборник «Двойник, или Мои вечера в Малороссии». Но вот что пишет десятью годами раньше другой русский литератор, судьба которого в некотором роде сходна с судьбой Гоголя: «В нем два человека: один – добр, прост, весел, услужлив, богобоязлив, откровенен до излишества, щедр, трезв, мил… другой человек – злой, коварный, завистливый, жадный, иногда корыстолюбивый, но редко; мрачный, угрюмый, прихотливый, недовольный, мстительный, лукавый, сластолюбивый до излишества, непостоянный в любви и честолюбивый во всех родах честолюбия. Оба человека живут в одном теле. Как это? Каким странным образом здесь два составляют одно?..»
Это – Константин Батюшков. И хотя приведенные строки опубликованы через тридцать лет после смерти поэта, именно Батюшкова, по справедливости, следует признать автором первого в российской словесности портрета (автопортрета) двойника. То был не литературный эксперимент, не художественный изыск, а хирургическое, причем без наркоза, исследование собственной души, завершившееся бесстрашным диагнозом, который, увы, подтвердился. И диагноз, и прогноз, причем прогноз дальний. «Если проживу еще десять лет, то сойду с ума», – писал он переводчику Гомера и своему доброму товарищу Николаю Гнедичу.
Прожил… И сошел… 21 апреля 1823 года из Симферополя, в котором спустя 135 лет я нетерпеливо и жадно шагнул в рай, выехала, держа путь на север, добротная карета с темными, наглухо задернутыми шторами на окнах. Принадлежала она таврическому губернатору Николаю Ивановичу Перовскому, однако губернатора в ней не было. Вместо него в карете находились: доктор Ланг, специалист по психическим болезням, двое дюжих санитаров, а между ними – маленький щуплый человечек со свежим шрамом на горле. Это был почетный библиотекарь Императорской публичной библиотеки Константин Николаевич Батюшков. Он-то, в отличие от меня, направлялся в ад.
Следы пребывания Батюшкова в Симферополе мне отыскать не удалось, да и пребывание это было недолгим, но меня и поныне тревожно, нехорошо как-то завораживает мысль, что именно из моего родного города отправился в скорбный невозвратный путь первый русский литератор, обнаруживший в себе второго человека. Во всяком случае, впервые зафиксировавший этот психологический феномен на бумаге.
У меня, правда, было по-другому. Я никого не обнаружил, да и не мог обнаружить, ибо обнаружить возможно лишь то, о чем не догадываешься, я же своего второго человека умышленно прятал, поскольку мне не хотелось, чтобы его видели: очень уж не по душе был мне этот субъект, отпрыск женщины, к которой мне с детства внушались недобрые чувства. Собственно, это был не второй человек, а первый, то есть натуральный, естественный, пусть и весьма несовершенный, которого я всячески за эти несовершенства третировал и пытался выставить вместо него кого-то другого, поприличней. Поблагообразней. Выходя из дома во двор, оставлял его за дверью – точь-в-точь, как делает это герой моего «Посланника». Именно с этого и начинается повесть: «Уходя, он, как тюремщик, запирает меня на два замка».
Он – это как раз и есть посланник, человек, предназначенный для внешнего мира, для общения с людьми, для выполнения социальных, если угодно, функций, в то время как затворник живет в четырех стенах своим внутренним миром, своими интересами и своими мечтами. Однако за действиями своего представителя следит зорко. Постоянно комментирует их – когда ворчливо, когда восхищенно (не без некоторого удивления), но чаще и охотней всего иронически. Да, не без удивления, но это редко. Обычно заранее знает, как тот поведет себя в той или иной ситуации, и эта предопределенность действий придает им оттенок несомненного рационализма.
Хотя какой там оттенок! Мой герой насквозь рационалистичен, он тщательно режиссирует свое поведение, заодно исполняя роль актера, и исполняя мастерски, как делал это человек, с которого я списывал этот образ.
У означенного человека, которому я с удовольствием посвящу крупный план этого года, имеются в истории литературы великолепные предшественники. Прекрасным режиссером актера Игоря Серевянина был, свидетельствуют современники, сам Северянин. Как поразительно сочетались у него проза и поза! Последняя давала о себе знать в стихах, во всех его «поэзах» и «медальонах», а проза – в жизни, когда он безвылазно жил в какой-нибудь глуши. Бродил по лесам, ловил рыбу. А как хорошо писал об этом! Просто, ясно, выразительно, почти по-аксаковски. Такого Северянина знают мало. Он старательно прятал себя настоящего, выставляя на всеобщее обозрение этакий искусственный образ с кокетливо подведенными глазами, манерными ужимками и томным голосом.
Нечто подобное происходит и в моей повести. Расчетливый затворник, сидящий в глубине заброшенной дачи (так в глубине каждого из нас – или почти каждого – спрятан некто, кто внимательно наблюдает за нами и, если не руководит нашими действиями и словами, то исподволь корректирует их), – затворник умело координирует поведение посланника, однако со стороны этого не видно. Не видно его рационализма. Рубахой-парнем слывет мой герой, эмоциональным и непосредственным, без оглядки подчиняющимся душевным импульсам. Виртуоз! Подлинный виртуоз адекватного обстоятельствам, безошибочно выверенного социального поведения!
Я не умею так. Хотя рационалистическое начало во мне сильно, и чем дальше, тем сильнее. Надо признать, что в жизни оно немало поспособствовало мне, но в то же время изрядно портило эту самую жизнь, лишая ее первозданной свежести. В моем распоряжении было только одно противоядие: алкоголь. Но алкоголь помогал именно в жизни, помогал в общении с людьми, особенно с женщинами, которые радостно удивлялись, что такой зануда способен, оказывается, на глазах преобразиться в другого совсем человека, однако за письменный стол я всегда садился абсолютно трезвый, а посему оставался со своим злейшим врагом один на один.