Лев Аннинский - Три еретика
Г–н Писемский безмолвствует.
Два с половиной года спустя журнал Сенковского еще раз вернется к повести „Тюфяк“. Он сообщит читателю, что герой г. Писемского дик, вял и нравственно тяжел до неправдоподобия, что г. Писемский зря подражает Гоголю, что этот путь вреден для нашей изящной словесности и что „Тюфяк“ нам… (т. е. „Библиотеке для чтения“) сразу не понравился…
Как?! А „одно из самых замечательных произведений года“?! А „блистательное начало“? А верность „действительности“? Ну, ладно. Методология Осипа Сенковского не входит в круг наших забот, важно другое: два с половиной года понадобилось „Библиотеке для чтения“, чтобы смутное беспокойство, терзавшее ее рецензента при первом чтении талантливой и непонятной повести Писемского, реализовалась в отчетливом ее отрицании, пусть даже совершенно бездоказательном.
Между тем понемногу разбираются в своих эмоциях и „западники“. В январском номере „Отечественных записок“ 1852 года появляется следующее уведомление: „Приступаем… к давно обещанной оценке произведений г. Писемского…“
Как?! Вы уже дважды оценивали!
Ничего. Времена меняются. То — не в счет. Теперь, год спустя, „Отечественные записки“ признаются, что „Тюфяк“ уже тогда, при первой публикации, удовлетворил „не всех“ (перевод с дипломатического: и нам „сразу не понравилось“. — Л.А.). Странно, что некоторые чрезмерно восторженные критики тогда прямо–таки пали ниц перед Писемским и провозгласили его — талантом, талантом „художественным“ и даже талантом „искренним“. (Понятно: это — отповедь Островскому. Между прочим, автор этой части обзора — Петр Кудрявцев, „друг и преемник“ Грановского, сподвижник Белинского, давний сотрудник также и „Современника“. — Л.А.) „Мы, — пишет П.Кудрявцев, — смотрим на первые повести лишь как на пробу таланта и не вдруг решились бы так сразу говорить о художественности и нехудожественности…“
Под занавес — еще замечание:
— Есть различие между талантами образованными и необразованными. Да, Писемский имеет талант изображать внешность смешного. Но мы не собираемся подражать тем крикунам, которые с первого произведения записывают одного в Шекспиры, другого — в Гомеры. Для нас (для „Отечественных записок“. — Л.А.) истина выше талантов.
Автор этой части обзора — Алексей Галахов. Тот самый, что принес в „Отечественные записки“ первую, прирезанную впоследствии повесть Писемского. „Крикун“, записавший Писемского „в Гомеры“, — это Александр Островский, статью которого в „Москвитянине“ мы только что цитировали. „Крикун“, записавший „в Шекспиры“ самого Островского, — Аполлон Григорьев; к его статьям в „Москвитянине“ мы сейчас перейдем. Но прежде — два общих соображения.
Первое. Смутная неопределенность, царящая в головах критиков в отношении представшего им явления, — вовсе не следствие их профессиональной слабости, хотя пятидесятые годы, конечно, не золотой век русской критики. Тут ситуация! Писемский не влезает в системы отсчета. Он и прост, и непритязателен, и податлив, а — не влезает. То объяснение, будто он не ведает умственных замыслов и просто „списывает действительность“, — это, простите, детский лепет: ни одно произведение не подействует на читателя и тем более не произведет впечатление таланта, — если оно будет „просто“ списывать с натуры тетушку Перепетую или тетушку Феоктисту. Оно рассыплется! Талант всегда мыслит, хотя не всегда рассуждает. И Писемский мыслит — художественной интуицией. Природа таланта в нем работает — она отбирает только то, что надо, — даже если абстрактность ума, „мало тронутая“ университетским образованием, и не бежит впереди природы со своими догадками. Да, этот художественный мир непритязателен, рыхл и даже по–своему беззащитен, но это качества ситуации, которые и вызвали этот мир к жизни, они и есть та загадка, которую культура разрешает, выдвигая именно такого художника.
Интерпретировать этот рыхлый мир, вспахать эту почву — не так уж трудно: она поддастся. Вот соберется критика с новыми силами, вот выдвинутся пахари порешительнее — вспашут. И справа вспашут, и слева. И урожаи соберут. Очень скоро.
Однако почва, с которой собирают урожаи, — остается. Со своей рыхлостью и беззащитностью. Дальше она либо пустеет и гибнет, либо кормит следующие поколения. Это уж вопрос судьбы — жизнь текста за пределами его эпохи.
Второе мое замечание касается именно пределов той эпохи, когда текст появляется. „В Шекспиры…“, „в Гомеры…“ — что за разговор! Современному читателю должен показаться суетным тот воспаленный интерес, с каким критики 1850 года обсуждают распределение мест в литературе. Это у них без конца: кто первый — Гончаров или Тургенев? Является ли Достоевский в „Белых ночах“ гением или только талантом? Островский — самый идеальный носитель русского миросозерцания или не самый? Кто важнее: Писемский или Щедрин? Какая–то феерия „персональных дел“… Будем, однако, терпимы к нашим славным предтечам: в „персональной форме“ решаются вопросы принципиальные, и еще от Белинского идет эта манера ставить вопрос: Гоголь или не Гоголь главный русский писатель? Когда пятнадцать лет спустя Григорьев скажет, что главный русский писатель — Островский, либералы возмутятся именно новым персональным назначением, и истина будет прокладывать себе дорогу через соответствующие страсти, хотя истина будет касаться отнюдь не персональных назначений, а смысла эпохи.
Аполлон Григорьев — первый, кто додумывает до конца интуитивно почувствованный Островским смысл „Тюфяка“ — каким этот смысл предстает кружку „Москвитянина“.
В 1852 году Григорьев пишет следующее:
„Тюфяк“ — самое прямое и художественное противодействие болезненному бреду писателей натуральной школы; герой романа, то есть сам Тюфяк, с его любовью из–за угла, с его неясными и не уясненными ему самому благородными побуждениями пополам с самыми грубыми наклонностями, с самым диким эгоизмом, этот герой, несмотря на то, что вам его глубоко болезненно жаль, тем не менее — Немезида всех этих героев замкнутых углов (выделено мной. — Л. А.), с их не понятыми никем и им самим не понятными стремлениями, проводящих „белые ночи“ в бреду о каких–то идеальных существах…»
По иронии судьбы именно автор «Белых ночей» десять лет спустя будет печатать в журнале «Время» статьи А.Григорьева, где тот доведет до логического конца свою концепцию. И где Писемский, здоровый, грубоватый и «низменный», будет трактован как писатель более важный для русской культуры, чем Гончаров с его деланным смирением перед узкой практичностью (это мнение Григорьева. — Л.А.), чем Тургенев с его бессилием перед фальшивыми ценностями (тоже мнение Григорьева. — Л.А.), чем Толстой с его (по Григорьеву) несколько искусственным выходом к безыскусности.