Пьер Зеель - Я, депортированный гомосексуалист...
Помню, словно той мрачной весной это был внезапно вспыхнувший мимолетный лучик счастья, как однажды вечером от толпы прогуливавшейся у подножия лестницы светской публики отделилась женщина, подошла и предложила приглашение. Почему, почему именно мне? Я не знаю. Я смог выдавить только несколько смущенных благодарных слов, спрашивая себя, должен ли я поцеловать руку этому видению в мехах и длинном платье. Она рассмеялась, видимо заметив, что я говорю с акцентом, и бросила, прежде чем исчезнуть: «Ведь вы француз!» Ее улыбка была странной и теплой.
И через несколько минут я тоже оказался в этом зале, где выступали самые великие композиторы Европы, и услышал, и увидел оперу, названия которой я не помню. Память удержала только одно: хор согласно пел «Отче наш».
Посещает меня и другое счастливое воспоминание; оно тоже необыкновенное, ибо я снова позабыл его детали. Мы очень сблизились с одним чехом, как и я, прошедшим муштру в казармах РАД. Думаю, что я не рассказывал ему о своей жизни ничего важного, ведь я не хотел иметь настоящих привязанностей. Может быть, его покорили моя грусть или мое постоянное молчание? Во всяком случае, он предложил пойти вместо него в увольнительную и нанести визит его жене.
У меня остались от этого путешествия воспоминания, полные тихой безмятежности. Я поехал в Баварские Альпы. И там были три дня отсыпания, обильной еды и прогулок. Я был признателен этой женщине за гостеприимство, однако чувствовал себя очень странно. Ведь она ждала мужа, а вместо него приехал я. Но в любом случае мы были друг другу симпатичны. В казармы я привез для всех пироги и тщательно записал адрес своего великодушного приятеля. Сколько раз потом я писал ему. Но война превращает письма в пыль, и я потерял его из виду. Что с ними сталось, с ним и с его женой? Как мне хотелось бы сейчас, после всех кошмаров, возобновить эту дружбу, сделать все возможное, чтобы вместе вспомнить наши отношения с нежностью.
Нас сорвали из Вены и отправили в Ренанию. Мы оказались в Гютерслохе, что рядом с голландской границей.
Там располагались ряды казарм, обслуживавших огромный военный аэропорт, на котором стояли самолеты, готовые лететь к берегам Великобритании. Тем летом 1942-го, когда мне исполнилось девятнадцать, я снова служил ординарцем у офицера. Но и от обязанностей рядового меня не освободили. Сегодняшние воспоминания о том периоде жизни скорее забавляют меня.
Каждое утро мы отправлялись на склады при этом военном аэропорте. Ехали туда на велосипедах. У них не было тормозов, но, чтобы остановиться, достаточно было крутануть педали назад. Это казалось мне абсолютно непонятным: отношения с собственным телом у меня были разрушены, вывихнуты. Самый младший в роте был обязан таскать общий котел, чтобы днем все могли перекусить. Мы двигались по дороге к складам на заре, гуськом, один за другим, так что колеса одного велосипеда почти соприкасались с колесами другого. Я, нагруженный тяжелой ношей, замыкал процессию.
Однажды, не успев вовремя затормозить педалями и не справившись с неудобной поклажей, я на наклонном выезде завалился набок. При этом еще и зацепил велосипед, ехавший прямо передо мной, так что вся процессия повалилась, как карточный домик. Был составлен рапорт. Мне приказали каждый вечер после работы учиться практике владения велосипедом прямо на авиаполосе: мне приходилось делать круги среди гудящих самолетов, которые приземлялись и взмывали в воздух, повинуясь командам мелкого чинуши, все кричавшего мне: «Шнеллер, шнеллер», быстрее, быстрее.
Я вернулся в Мюлуз 26 сентября 1942 года, по окончании шести месяцев «военных сборов». Но недолгой была моя радость. Родители сразу сказали мне, что вот уже месяц как действует приказ о непрерывном наборе эльзасцев-лотарингцев на военную службу в вермахт. Договор в Ла-Э растоптали нацистские сапожищи. Поэтому я не удивился, получив новый приказ, где значилось, что я должен буду 15 числа следующего месяца явиться к пропускным турникетам вокзала в Мюлузе.
Я получил всего девятнадцать дней передышки, каких-то девятнадцать дней, которые я снова провел запершись в своей комнате. Ход событий ускорялся: во всех крупных городах оккупированной Франции начались массовые аресты евреев. А «свободной зоне» оставалось жить всего несколько недель.
Итак, после шести месяцев лагеря и шести месяцев РАД кошмар продолжался. На сей раз я уже не смог избежать призыва на фронт. Ужасы, виденные и пережитые мной в лагерном мире, теперь грозили повториться в моей жизни уже в масштабе Европы. Мне целых три года предстояло быть призраком на службе у смерти.
Когда-нибудь будет рассказана эта чудовищная история из тех, что называют «случившимися не по нашей вине», — история уроженцев Эльзаса и Лотарингии, которым приказали убивать членов движения Сопротивления, антифашистов и все их семьи, то есть ликвидировать врагов рейха. Тот унизительный приказ от 25 августа 1942-го прозвучал похоронным звоном для гордой патриотической молодежи Эльзаса, которой ничего не оставалось, как спасать свою шкуру, встав под знамена рейха. До сих пор страшно осознавать и вспоминать то, что нас заставили тогда творить.
15 октября 1942-го семья пришла проводить меня на вокзал. Мать плакала: мне не было еще и двадцати, и вот я снова отправлялся прямиком в ад. С сердцем, изнывавшим от нестерпимой боли, я пошел к моим товарищам по несчастью. У самого турникета военная служба безопасности попыталась нас разлучить. В людской толчее объятия получились неловкими, а последние слова заглушил гомон толпы. На перрон, где уже стоял наш поезд, был доступ только у сотрудников вермахта. Атмосфера накалилась, эсэсовцы, следившие за отправлением новобранцев, усилили контроль и кричали вдвое громче обыкновенного. Остальное довершали люди в форме фельджандармерии, военной полиции. Нас быстро повели прямо к составу, конечно, чтобы предотвратить коллективное неповиновение или первые попытки к бегству. Вагоны заперли снаружи, и поезд со скрежетом тронулся с места.
Изгнанные из вокзала, провожавшие своих детей семьи переместились на два моста над железнодорожными путями. Мы приникли к окнам поезда, высунув головы наружу и высматривая склонившиеся с парапета силуэты любимых. Все махали руками или платками, пусть даже не видя кому. Заметят этот знак прощания или нет, все равно он был самым важным сейчас.
Кто из нас запел тогда «Марсельезу»? Не знаю. Но сразу же этот голос подхватил целый хор, сперва нестройный, гулко покатившийся по вагонам, и уже потом — оглушительный, когда поезд проезжал под мостами, на которых стояли наши близкие. Эсэсовцы, наставив на нас автоматы, выкрикивали по-немецки приказания закрыть окна. Но мы не слушали их. Мы пели во всю силу легких, воодушевляя и ужасая наших родных этим патриотическим демаршем, о котором потом передало Лондонское радио.[38]