Афанасий Коптелов - Возгорится пламя
21 июня. Сегодня Николай Евграфович отправил какое-то письмо. Родным? Едва ли. Он с ними порвал еще в юности. Скорее всего Марии Германовне.
Мы виделись утром. Он был совершенно спокоен, улыбнулся и сказал:
— Через неделю можно идти за черемшой…
А днем дочка хозяйки принесла соседу-ссыльному прощальную записку.
— Дядя Коля, — сказала девочка, — пошел в Глубокую падь.
Сосед и его жена-врач побежали по следу… Не успели догнать. В нескольких шагах от них за елками раздался выстрел. Послышался стон…
Когда я прибежал туда, его уже перевязали. Несчастный оказался нетранспортабельным: тронешь грудь — скрипит зубами от боли. Пришлось сходить за морфием.
Пуля прошла под сердцем и, как видно, застряла в позвоночнике.
Прибежало еще несколько человек.
Женщины рыдали.
Николай с трудом шевелил запекшимися губами:
— Не надо…
Все поняли — «Не надо плакать». А потом услышали:
— Жи-ить…
Так раненые просят пить.
Из елок сделали носилки, перенесли в избу, уложили в кровать.
Почувствовав после морфия облегчение, Николай с полузакрытыми глазами заговорил, будто сам себе:
— Не надо было… Жить бы мне. Впереди столько работы…
24 июня. Вчера похоронили нашего честнейшего, измученного болезнями и происками негодяев друга. Человека с большой буквы. На кладбище запрещено хоронить самоубийц и неверующих. Погребли мы его возле кладбищенской ограды.
Умер в сознании, и смерть была мучительной.
Незадолго до кончины глаза его остановились на моем лице. Он вспомнил друзей и попросил передать, что умирает не от разочарования, а с полной беззаветной верой в жизнь. Только сил нет. Больной, дескать, уже никому не нужен. Просил так и написать «Старику».
Еще сказал:
— Про… щайте. Живите все. Вы увидите наше красное… Знамя высоко, свободно… А я… Десять лет… по тюрьмам. Силы кончились. Не мог… Не нужен больше… никому. Прощ…
Не договорил.
Я закрыл его глаза.
Страшно подумать — трагедия на этом не кончилась. Когда мы пошли заявлять о его смерти, полицмейстер сказал, что получена депеша: М.Г.Гопфенгауз разрешено переехать сюда.
27 июня. До сих пор не могу прийти в себя — Мария Германовна, вероятно, уже в дороге. Приедет… к могиле.
Не случилось бы еще одной беды…
30 июня. Выполняя последнюю волю покойного, продал его книги и расплатился с лавочниками. Не хватило. Соберем и доплатим: пусть не поминают лихом.
Архив приготовил к пересылке «Грызуну»[3]. Он отберет самое ценное и передаст «Старику». Покойный не хотел обременять черновой работой до крайности занятого человека.
Пока не знаю, каким путем отправить корзину. Почта не примет из-за неподходящего объема и веса. И не привлечь бы внимание враждебных глаз. Найти бы надежного человека, который по пути довез бы до Красноярска, а там перешлют.
1 июля. Покойному пришло письмо без обратного адреса. Куда его девать? Мы решили вскрыть. Там, помимо всего, лежала четвертная, старая, помятая, чтобы не хрустела под пальцами, не прощупывалась сквозь конверт. Видна привычка к конспиративности. Кто прислал? Почтовый штамп Подольска. Московской губернии. Подписано буквой А. Мое внимание привлекли строки: «Вы вспомните меня. Мне вы подарили свою карточку перед отправкой в Сибирь тюремного вагона. Храню ее». Почерк женский.
Отправительница надеялась, что от нее-то Николай Евграфович примет эту небольшую денежную помощь.
Эх, если бы пораньше!..
Мне подумалось, что прислала деньги старшая сестра «Старика». Перешлю ему письмо и спрошу, как поступить с 25 рублями? Израсходовать бы их на оградку и памятник.
2 июля. Наконец-то мне разрешено оставшиеся полтора года отбыть в Чите.
Как я ждал этого ответа! Но, получив его, даже не обрадовался, словно присвоил то, что по праву принадлежало Николаю.
Не уеду, пока не соберу достаточно денег и не поставлю памятника.
О Марии Германовне нет вестей. Где она? Через неделю может приехать.
И ничего-то бедняжка не подозревает!
Глава третья
1
Перед петровым днем в доме Зыряновых целую неделю пахло солодом и хмелем.
Варламовна, выстлав пшеничной соломой стенки глиняных корчаг, — каждая по полтора ведра! — влила в них солодовую болтушку и задвинула в печь. Там корчаги прели целый день. Когда упревшая болтушка покрылась бугристой и темной коркой, она, вооружившись громадным ухватом, вытащила корчаги, влила в них кипятку, поставила на деревянный желоб, вынула затычки, и глянцевито-черное сусло потекло густым ручейком. Сдобренное медом, закваской да золотистыми гроздьями хмеля, привезенного из лесной чащи, сусло превратилось в пиво.
Пиво бродило так бурно, что терпкий аромат щекотал ноздри. Варламовна чихала и, крестясь, пощелкивала языком:
— Заиграло пивцо славненько! Справим престольный праздничек! Не хуже других…
Владимир Ильич и Надежда Константиновна, отложив рукописи, занялись поисками новой квартиры, — хотелось съехать с этого двора до большой «гулянки» хозяев. Но подыскать удобные комнаты было нелегко.
Симон Ермолаев, волостной казначей, узнал о тщетных поисках, когда выдавал «политикам» по восемь целковых «кормовых». Ульянову попенял:
— Что ж мне-то не сказали? Не последний человек в деревне — мог бы давно присоветовать.
— Не привыкли к властям обращаться за советами.
— Сами с усами — люди гордые. А я не стражник Заусаев. Я — по-человечески. И есть квартирка добренька. — У Симона Афанасьевича блеснули в усмешке широкие зубы. — Ко мне в соседи!
И казначей рассказал: уехал прежний волостной писарь, скоро увезет семью — освободятся хоромины, каких не сыскать, почитай, во всей волости! На манер городских! Такой дом хоть в Красноярск перевози, и то не стыдно. Красивее, чем у него, Симона Ермолаева.
— Я знаю. — Владимир Ильич повернулся к Надежде Константиновне, и голос его наполнился особой значимостью. — Дом строил для себя декабрист Фаленберг!
— А теперешняя хозяйка — вдова, Парасковья Олимпиевна, — продолжал Симон Афанасьевич. — С малолетками мается: парнишка да две девчонки. Им одной горницы хватит. Покамест сам-то Петров был, справно жили. Вон какие амбары!..
— Амбары нас не интересуют. Поспешите выдать деньги. Крупской и мне.
— Крупской не прислали.
— Как не прислали?! Она здесь уже больше семи недель. И прошение было отправлено своевременно.