Марек Эдельман - И была любовь в гетто
Через час на площади никого не осталось. Кто не успел залезть через окно в больницу, поехал в Треблинку.
Главврач, доктор Хеллерова, сказала, укоризненно на меня глядя, что наглость хороша только при условии, что она эффективна.
С этого дня детская больница Берсонов и Бауманов располагалась на Умшлагплац. Не знаю, как туда перевезли детей, остававшихся на Сенной, и остаток больных туберкулезом детей с улицы Лешно. Этим занималась Инка, пока не увидела в колонне, которую гнали на Умшлагплац, свою мать. Потом она пыталась покончить с собой. (Неудачно, но это уже совсем другая история.)
Купецкая
Не знаю, когда ее переименовали в улицу Майзельса, для меня она всегда была Купецкой. Сегодня от нее уже нет следа, как и от прежней Заменгофа, которая за улицей Ставки являлась продолжением Дзикой и, чуть наискосок, вела на зады дворца Мостовских — к тому месту, где сейчас начинается. Если бы мы пошли по этой несуществующей улице, то между Милой и Генсьей наткнулись на отходящую влево маленькую улочку, заканчивающуюся тупиком. Это и была Купецкая. Там стояли приличные доходные дома, а через двор последнего, замыкающего улицу дома можно было пройти на Налевки. Справа от Заменгофа был уже совсем другой мир, с низенькими покосившимися хибарами — Волынская улица. Сейчас на месте Купецкой площадь с большим зеленым газоном, на котором летом загорают матери с детьми. А может, Купецкая — часть этого газона, который называется сквер Вилли Брандта? Или кусочек тянущейся вдоль газона, чуждо здесь выглядящей, улицы Левартовского?
Угол Купецкой и Заменгофа для меня всегда был каким-то невезучим.
Это было после первой акции. Точнее, 8 сентября 1942 года. Рано утром я бежал с Павьей в больницу на Умшлагплац. Туда я был приписан — так значилось в моем талоне на жизнь. Я пошел в больницу из солидарности — вообще-то все, кто мог, старались оттуда убежать. На Купецкой, немного не доходя Заменгофа, я увидел щель в дверях парикмахерской. Подумал, что, возможно, там кто-то есть. А я был страшно бледный, с подбитым глазом. Опасно было во время акции так скверно выглядеть. Оказалось, что внутри владелец парикмахерской. Я попросил сделать мне массаж лица. У него был такой аппарат с резиновым шариком, он возил шарик у меня по лицу, возил, пока щеки не раскраснелись. Процедура закончилась, и я через приоткрытую дверь вышел на улицу.
На другой стороне Купецкой двое еврейских полицейских набросились на девушку. Она судорожно держалась за металлический поручень перед витриной магазина. Полицейские хотели оттащить ее на Умшлагплац. Девушка была рослая, статная, в мужском габардиновом плаще-реглан. Я перебежал через улицу и сцепился с полицейскими. Нас было двое — я и она, большая, сильная, с пылающими щеками девушка — против них двоих. В какой-то момент ей удалось вырваться и убежать. А они стали кричать: мол, им приказано привести пятерых, иначе их убьют. «Значит, все равно, кого вы заберете», — сказал я и побежал своей дорогой в больницу.
На той же самой Купецкой, неподалеку от Заменгофа, была квартира, где после гибели Цифермана мы спрятали наш стеклограф.
«Бюллетень», а потом, с сорок первого года, все больше листовок печатали мы с Циферманом и Блюмкой Клог. Вначале нас было только двое: я и Блюмка. Хорошенькая, смешливая, с красивым бюстом. У нее был жених в Австралии, очень славный парень, то ли молодежный, то ли спортивный деятель.
Печатали мы на Новолипках, на самом верху дома 67. Дом был закрыт из-за сыпного тифа. Там постоянно дежурили двое еврейских полицейских, следили, чтобы никто не входил и не выходил. Так что и за нами следили. Карантин в этом доме никогда не кончался — постоянно кто-то новый заболевал тифом. У нас были две крохотные комнатушки на пятом или шестом — во всяком случае, последнем — этаже, под самой крышей. Там было ужасно жарко и ужасно тесно, в особенности когда мы стали печатать очень много листовок.
Как-то туда пришла Стася и, увидев, в каких условиях мы работаем, велела немедленно искать другое место. Тогда-то и подвернулся Циферман. Он был профессиональный печатник. Мы перебрались в его квартиру на улице Новолипье. Он жил на втором этаже. Напротив был базар, который тянулся до самой улицы Лешно. Начинали мы под вечер. Перед работой Циферману всегда хотелось есть, поэтому первым делом мы занавешивали окно одеялом, а потом Циферман отправлялся на базар за едой. Покупал неизменно круг конской колбасы и, кажется, четверть буханки хлеба. Блюмка тем временем вытаскивала стеклограф и готовила бумагу. На ней всегда была белая кофточка и чистенькая плиссированная юбка. Интересно, что она ни разу не испачкалась краской. Под утро, закончив печатать, мы ложились спать во второй, меньшей по размеру комнатке, все вместе, поперек тахты. Аккуратно сложенный отпечатанный материал оставляли девушкам-связным, которые неизвестно когда за ним приходили.
Во время первой акции, а может, чуть раньше мы напечатали описание того, что делается в Треблинке, куда вывозят людей, и как это все выглядит. Расклеивали эти листовки по городу, люди читали, но никто не верил. К сожалению, наш стеклограф брал только формат А4, и шрифт был довольно мелкий. Мы еще успели напечатать рассказ человека, убежавшего из Треблинки, — этим листком густо облепили всю улицу Заменгофа. Обычные листовки мы уже не печатали. Стеклограф потом хорошенько спрятали там же, в квартире Цифермана, за кафельной печкой, которой никогда не пользовались. А Циферман продолжал там жить. Это было небезопасно, потому что акция по депортации набирала размах. Мы уговаривали его оттуда съехать — береженого Бог бережет. Я даже пошел к нему как-то под вечер, помню, было еще очень жарко, и стал просить, чтобы он куда-нибудь убрался. Но он не хотел. Сказал, что должен стеречь наше главное сокровище. И еще добавил, что никто не сумеет вытащить стеклограф так, чтобы его не повредить и чтобы после этого не обнаружился тайник. Примерно час спустя ко мне прибежала старшая сестра Блюмки и сообщила, что Циферман погиб. Я помчался туда. Он лежал в коридорчике, навзничь, с простреленной головой.
Соседи рассказали, что, когда за ним пришли, он не стал открывать и из-за двери сказал, что никуда не пойдет. Тогда украинцы взломали дверь, а его застрелили, потому что он заслонил собою вход. Через несколько дней мы вытащили стеклограф из тайника — наверно, не с такими предосторожностями и не так аккуратно, как это сделал бы Циферман, — и унесли. Я все время отвечал за сохранность этого нашего сокровища.
Мы нашли квартиру на Купецкой и спрятали стеклограф там. Он спокойно себе лежал до 6–7 сентября, когда немцы устроили котел, то есть заперли людей между улицами Заменгофа, Генсьей, Любецкого и Ставками, и около дома на углу Генсьей и Заменгофа, куда было переведено правление общины, отделяли счастливых обладателей талонов на жизнь. Перекресток Генсьей и Заменгофа представлял собой маленькую площадь с обнесенным низким заборчиком газоном посередине. Там немцы выстраивали тех, у кого имелись талоны. На следующий день они подсчитали, что до запланированного количества депортируемых им недостает несколько сот человек, и устроили дополнительную облаву.