Мария Башкирцева - Дневник
И снова барабаны, обернутые крепом, и дивные звуки музыки после давящего молчания.
Мы уходим оттуда около трех часов. Елисейские поля серы, пустынны. А еще так недавно этот человек проезжал здесь – такой веселый, живой, молодой, в своем простом экипаже, за который его упрекали. Какая низость!.. Потому что люди интеллигентные, честные, развитые, истинные патриоты не могли в своей душе, в своем сознании верить всем клеветам, которыми осыпали Гамбетту.
Крыльцо палаты убрано венками и завешено как вдова гигантским черным крепом, спадающим с фронтона, окутывающим его своими прозрачными складками. Этот креповый вуаль – гениальное измышление, нельзя придумать более драматического символа. Эффект его потрясающий; сердце замирает, становится как-то жутко.
Понедельник, 8 января. Положительно, этот человек наполнял собой всю Францию и даже всю Европу. Всякий должен чувствовать, что чего-то не хватает; кажется, что теперь уже больше нечего читать в газетах, нечего делать в палате.
Бывают, разумеется, люди более полезные – незаметные труженики, изобретатели, терпеливые чиновники! Никогда не будет у них этого обаяния, этого очарования, этого могущества. Возбуждать энтузиазм, самоотвержение; группировать, объединять партии; служить рупором для своего отечества… это ли не полезно, не нужно, не прекрасно? Воплощать свою страну, быть знаменем, к которому обращаются ее глаза в минуту опасности… неужели это не выше всяких кабинетных трудов, всех добродетелей и мудрых распоряжений опытных гражданских деятелей? Боже мой, умри теперь Виктор Гюго – и это ни для кого не составило бы ничего особенного; его труд не исчезнет вместе с ним, что бы ни случилось; и умри он сегодня или десять лет тому назад – это почти безразлично: он закончил свою деятельность. Но Гамбетта был жизнью, светом каждого вновь наступающего утра; он был душой республики, в нем отражались и слава, и падения, и торжества, и смешные стороны всей его страны. Его жизнь была живой эпопеей – в деяниях и речах, – из которой уж больше никто никогда не увидит ни одного жеста, не услышит ни одного звука его голоса.
Среда, 16 января. Эмиль Бастьен сопровождает нас в Вилль д'Авре, в дом Гамбетты, где работает его брат.
До тех пор, пока не увидишь своими глазами, никогда не поверишь, до какой степени жалка внутренность его жилища; я говорю жалка, потому что сказать – скромна – было бы далеко не достаточно. Одна только кухня сколько-нибудь прилична в этом маленьком домике, напоминающем сторожку садовника.
Столовая до того мала и низка, что удивляешься только, как мог в ней поместиться гроб и все его знаменитые друзья.
Зала только чуть-чуть побольше, но бедна и почти пуста. Скверная лестница ведет в спальню, вид которой наполняет меня удивлением и негодованием. Как! В этой жалкой коморке, до потолка которой я достаю рукой в буквальном смысле слова, они могли держать в течении шести недель больного такой комплекции, как Гамбетта; и зимой, с наглухо затворенными окнами. Человека полного, страдающего одышкой и раненого!…
Он так и умер в этой комнате. Грошовые обои, темная кровать, два бюро, треснувшее зеркало между окном и шторой, дрянные занавески из красной шерстяной материи! Бедный студент жил бы не хуже этого.
Этот человек, столь много оплакиваемый, никогда не был любим! Окруженный разными деятелями, спекуляторами, эксплуататорами, он никогда не имел человека, который любил бы его ради него самого или по крайней мере ради его славы.
Но как можно было оставлять его хоть час в этой нездоровой и жаркой коморке! Можно ли сравнить неудобства часовой перевозки с опасностью пребывания без свежего воздуха в этой маленькой комнате. И про этого человека говорили, что он занят своими удобствами, склонен к роскоши! Это просто клевета! Бастьен-Лепаж работает в ногах у самой постели. Все оставлено как тогда; смятая простыня на свернутом одеяле, заслоняющем труп, цветы на простынях. Судя по гравюрам, нельзя составить себе понятия о величине комнаты, в которой кровать занимает огромное место. Расстояние между кроватью и окном не позволяет отодвинуться для срисовки ее, так что на картине видна только та часть постели, которая ближе к изголовью. Картина Бастьена – сама правда. Голова, закинутая назад, в повороте en trois quarts, с выражением успокоения в небытии после страданий, ясности еще живой и в то же время уже неземной. Глядя на картину, видишь самую действительность. Тело, вытянутое, успокоенное, только что покинутое жизнью, производит потрясающее впечатление. При виде его мороз пробегает по коже и колена дрожат и подгибаются.
Счастливый человек этот Бастьен-Лепаж! Я чувствую какое-то стеснение в его присутствии. Несмотря на наружность двадцатипятилетнего юноши, в нем есть то спокойствие, полное благосклонности, и та простота, которая свойственна великим людям – Виктору Гюго, например. Я кончу тем, что буду находить его красивым; во всяком случае он обладает в высшей степени тем безграничным обаянием, которое присуще людям, имеющим вес, силу, которые осознают это без глупого самодовольства.
Я смотрю, как он работает, а он болтает с Диной, остальные сидят в соседней комнате.
На стене виден след пули, убившей Гамбетту; он нам показывает ее, и тишина этой комнаты, эти увядшие цветы, солнце, светящее в окно, все это вызывает слезы на моих глазах. А он сидел спиной ко мне, погруженный в свою работу… Ну-с, и вот, чтобы не потерять выгодной стороны такой чувствительности, я порывисто подала ему руку и быстро выхожу, с лицом, омоченным слезами. Надеюсь, он это заметил. Это глупо… Да, глупо признаться, что постоянно думаешь о производимом эффекте!
Четверг, 22 февраля. Голова маленького из моих двух мальчиков вполне закончена.
Я играю Шопена на рояле и Госсини на арфе, совершенно одна в своей мастерской. Луна светит. Большое окновозволяет видеть ясно чудное синее небо. Я думаю о своих «Святых женах», и душа моя полна такого восторга от ясности, с которой эта картина мне представляется, что меня охватывает безумный страх – как бы кто-нибудь другой не сделал ее раньше меня… И это нарушает глубокое спокойствие вечера.
Но есть радости, кроме всего этого; я очень счастлива сегодня вечером; я только что читала Гамлета по-английски, и музыка Амбруаза Тома тихонько убаюкивает меня.
Есть драмы вечно волнующие, типы бессмертные… Офелия – бледная и белокурая – это хватает за сердце. Офелия!.. Желание самой пережить несчастную любовь пробуждается в глубине души. Нет – Офелия, цветы и смерть… это прекрасно!
Суббота, 24 февраля. Вы знаете, что я постоянно занята Бастьен-Лепажем; я привыкла произносить это имя и избегаю произносить его при всех – как будто я в чем-нибудь виновата. А когда я говорю о нем, то с нужной фамильярностью, которая кажется мне совершенно естественной в виду его таланта и которая могла бы быть дурно истолкована.