Скрябин - Федякин Сергей Романович
И все же главное было сказано строкой «Luce». Это была не «раскраска» звуков, но явленная в свете метафизика. И не только в «медленном» голосе, но и в «быстром».
Световой «параллелизм» «Прометея» — это светомузыка в тезисном изложении. Это световая «гармония» без световой «мелодии». Это тот «световой колокол», из «ударов» которого могут рождаться будущие светомелодии, которые пока существуют лишь «в зачатке».
Но свет — это и музыка, живущая вне акустики, музыка «не для ушей», но для глаз. Звук разносится в воздухе. Свет — музыка «безвоздушная», музыка Космоса. На языке света и нужно рассказывать о сотворении мира.
Пусть «Luce» — еще не разработанная «светомузыка». Пусть — это только «тезисы»: мир родился, «материализовался» и «развоплотился». Но язык света здесь — по своему смыслу — изначален. А музыка «для уха» — это детализация, это «подробная» запись того же мифодейства.
Музыка звука и музыка света. Одна относится к другой так же, как земная жизнь — к жизни Вселенной. Наша речь воплощена в звуки. Космос говорит светом. Но человек — часть Космоса, он способен понять световое слово. И, значит, через свет может воплотиться связь человека с мирозданием.
Но «связь» — это буквальное значение слова «религия». Свет, связующий Космос с земной жизнью, должен пробуждать в человеке религиозное чувство.
«Прометей» и был подобием храмового действа. Первым наброском «Мистерии». Но его ослепительный заключительный аккорд звучит как вопрос. Финалы классических симфоний подобны точке в конце романа. Скрябин предпочел «многоточие». Световая партия говорит о том же.
В кульминации «Прометея» стираются различия между цветами. Все заливается ослепительным белым светом[134]. Все цветовые различия тоже приходят к абсолютному Единству. И этот белый свет — поразителен. Он равно пригоден и для «рождения мира»: «Да будет свет!» Пригоден и для «конца света»: «зимний блеск» атомной бомбы или солнечных-звездных взрывов. В сущности — предвестие надвигающихся катастроф наступившего века.
* * *
Лето 1910 года отдано «Прометею». В Архангельском под Москвой, в имении Лили Гуговны Марк, поклонницы Скрябина, сочинение было закончено. В сентябре Скрябин был уже в Москве.
Дальнейшие полгода — концерты в столицах, в провинции, в Европе. «Поэма огня» — второе название нового сочинения — вскоре должна появиться в печати. Кусевицкий готовил премьеру. К восторженным отзывам в столичной прессе композитор привык. К энтузиазму и к недоверию европейцев тоже. Провинция пока еще была величиной малоизвестной.
Январские гастроли 1911 года помог организовать давний товарищ-«зверевец», Матвей Леонтьевич Пресман. Из Москвы Скрябин выехал 5 января вместе с Алексеем Александровичем Подгаецким. Что творилось в душе Александра Николаевича, который то и дело с тоскою кидал взор в качающееся окно на мелькающие деревья, плывущие мимо поля и перелески, — об этом мало кто знает. Со дня на день Татьяна Федоровна должна родить третьего ребенка. Семейство увеличивалось. Дети подрастали, требовали все больших забот и затрат. Чтобы заработать, нужно было снова концертировать. «Мистерия», о которой композитор после завершения «Прометея» думал все настойчивее, отодвигалась на неопределенные сроки.
Первое выступление Скрябина состоялось в Новочеркасске. Ему не хотелось сразу «обрушивать» на публику новые сочинения, которые и в столицах воспринимались не без трудностей. Свой репертуар он ограничил ранними вещами и произведениями среднего периода. Но и «этот Скрябин» был для многих слишком непривычен. По воспоминаниям одного из очевидцев, недоумевавших было много. Во время исполнения слушатели вставали и уходили из зала. И все же и здесь, в Новочеркасске, было немало и тех, кто принял его музыку сразу, безоговорочно, с восторгом. Потому он мог, не покривив душой, послать весточку Татьяне Федоровне: «Изумительный успех. Публика благоговейно внимала». В следующем письме — признание: «Перед концертом безумно волновался, как всегда; измучил бедного Алексея Александровича; сегодня я несколько спокойнее…»
То, что он был взволнован, — понятно и естественно. Странно другое признание: «Боюсь, что могу все-таки привыкнуть к эстраде!» Мучительно переживать волнение перед концертом. Но спокойствие было еще страшнее. Перед каждым выступлением он переживал тревогу — и полную победу над ней. Только тогда он сам ценил свое выступление, невзирая на то, сумеет ли понять его музыку публика или ему придется услышать шиканья и ропот.
За Новочеркасском был Ростов-на-Дону. Здесь Скрябин повторил ту же программу: ранние прелюдии и этюды, ноктюрн для левой руки, 3-ю сонату и две поэмы 1903 года. В Ростове он встретился с Пресманом.
Давний товарищ редактировал ранние скрябинские вещи для Юргенсона, который издавал «Педагогический репертуар для фортепиано из сочинений русских композиторов». Скрябин просмотрел свои сочинения и, как свидетельствовал сам Пресман, наговорил столько комплиментов, что старый товарищ не мог не почувствовать себя польщенным. Александр Николаевич оставил ему даже письменное свидетельство своего одобрения и благодарности, которое пригодилось позже Пресману в его письменном диалоге с издателем.
Оба вспомнили юные годы, занятия у Зверева, давние шалости. В один из свободных вечеров приятели договорились встретиться, поболтать, сходить в кинематограф.
Когда Матвей Леонтьевич решил повести друга в самый лучший кинотеатр, Скрябин вдруг заартачился: ему захотелось в другой.
В темноте, во время длинной картины композитор сидел тихо. Но когда началась вторая, комедия, — Александр Николаевич начал нашептывать: «Смотри! Сейчас будет!.. А сейчас он через забор перепрыгнет!» Пресман удивленно смотрел на товарища:
— Откуда ты знаешь, что произойдет?
Скрябин затих. Потом рассмеялся:
— Да скучно было ждать тебя до восьми. Я и пошел в тот театр, куда ты хотел меня повести. Вторая картина там была та же, что и здесь.
На обратном пути вспоминали прошлое. Матвей Леонтьевич вдруг спросил:
— Почему бы тебе не попробовать подирижировать? Хотя бы и своими произведениями? Публика твоими сочинениями очень интересуется, встань сам за дирижерский пульт, — и народ пойдет, и себя материально обеспечишь.
Александр Николаевич покачал головой:
— Никогда в жизни не дирижировал. Знаешь, я даже боюсь взять в руку дирижерскую палочку.
— А романсы? Ты не пробовал писать романсы? Их так охотно берут издатели.
— Не могу, — признался Скрябин. — Не могу писать на чужой текст, а мой меня не удовлетворяет.
…Последний концерт Скрябин дал на следующий день в Екатеринодаре. И сразу, через Ростов, выехал в Москву, успев к рождению дочери Марины. За спиной оставлял не только южную Россию, воспоминания о своих концертах, но и очередную полемику. В газете «Донская жизнь», как в миниатюре, повторялось то, что недавно еще происходило в столицах. Рецензент, скрывшийся под псевдонимом Ars, вымолвил доброе слово лишь о нескольких вещах. Остальное — громил: «Какой-то кошмар, гашишный чад, все, что хотите, только не музыка…» Наибольший гнев вызвала 3-я соната: «Вакханалия звуков на клавиатуре вне тональной, гармонической и вообще логической связи…» Восторг многих музыкантов и поклонников композитора показался критику «официальным». Его новшества — устаревшими. Сам Скрябин — «смутной сверкнувшей» звездой.
Но ответное «Письмо в редакцию» учительницы музыки Юлии Поповой разом перечеркнуло все претензии критика. Вещи Скрябина слушались «с наслаждением», и 3-я соната «открыла нам великую, страдающую, порывающуюся к свету душу человека, перед которым следует только молча преклониться». Но и в письме защитницы можно расслышать оттенок досады: «Даже в этих прекрасных композициях мы не видели Скрябина во весь его колоссальный рост». Назывались и первые симфонии, и «Божественная поэма», и «Поэма экстаза» («этот радостный гимн свободному духу»). За названиями сквозил тайный упрек: композитор не решился сыграть вещи более поздние и более смелые.