Роберт Стивенсон - Воспоминания и портреты
В следующий раз я увидел Иррейд с кормовой банки ионского люгера, мы с Сэмом Боу сидели там бок о бок, поставив ноги на свои вещи, в начале прекрасного северного лета. И вот на тебе! Теперь там был каменный пирс, ряды сараев, рельсовые пути, передвижные подъемные краны, улица коттеджей, железный дом для прораба, деревянные домики для рабочих, площадка, где стояли экспериментальные макеты башни, а за поселком — громадный разрез в склоне холма, где добывали гранит. Пароход стоял в бухте на двух якорях. Весь день напролет это место оглашалось звенящей музыкой рабочих инструментов; и даже глубокой ночью сторож ходил с фонарем туда-сюда по поселку и мог дать прикурить любому полуночнику.
Особенно странно было видеть Иррейд в воскресенье, когда звон инструментов прекращался и воцарялась хрупкая тишина. Вокруг зеленого лагеря люди в лучшей, воскресной одежде неторопливо прогуливались расслабленной походкой отдыхающих тружеников, задумчиво курили, разговаривали негромко, словно чтя тишину, или прислушивались к стенанию чаек. И странно было видеть воскресные службы, проходившие в одном из домов, мистер Бребнер читал, сидя за столом, а прихожане сидели на двухъярусных койках; слышать пение псалмов, «глав», неизменную проповедь Сперджена и старую выразительную маячную молитву.
В хорошую погоду, когда из подзорной трубы со склона холма было видно, что волнения у рифов нет, еще затемно слышался шум приготовлений, и еще до того как солнце выходило из-за Бен-Мора, пароход выходил из бухты. И плыл по громадным голубым атлантическим волнам пятнадцать морских миль, таща за собой качающиеся на волнах лихтеры с камнями. С обоих бортов простирался открытый океан, а материковые холмы начинали уменьшаться на горизонте еще до того, как пароход подходил к своему непривлекательному месту назначения и наконец ложился в дрейф там, где скала вздымала над зыбью черную голову с высоким железным бараком на паучьих ножках, башней без вершины, работающими кранами, и дым топки поднимался из трубы посреди моря. Этот опасный риф называется Дху Хартак, там нет приятных уступов, заводей, ручьев, где ребенку не надоело бы играть все лето, как на Белл-Роке или Скерриворе, а лишь овальный черный холм, скупо обрызганный неприметным фукусом, в каждой его расселине кишели какие-то серые насекомые, похожие и на мокриц, и на жуков. Никакой другой жизни там не было, кроме морских птиц и самого моря, течение несется, как в мельничном лотке, и ревет извечно вокруг дальних рифов даже в самую тихую погоду, с грохотом хлещет о саму скалу. Совсем иначе бывало на Дху Хартаке, когда дул сильный ветер, наступала темная ночь, огни соседних маяков на Скерриворе и Рхувале тонули в тумане, и люди безвылазно сидели в своем железном барабане, гудевшем от хлещущих брызг. Вместе с ними в осажденном морем убежище сидел страх; и цвет обеспокоенных лиц менялся, когда особенно большая волна ударяла в барак, и от удара дрожали его опоры. Тогда десятник, мистер Гудвилл, которого я до сих пор вижу мысленным взором в неописуемо рваной рабочей одежде, брал скрипку и начинал исполнять человеческую музыку среди музыки шторма. Но я видел Дху Хартак только при солнечном свете, и при солнечном свете, на еще более прекрасном летнем закате, пароход возвращался к Иррейду, бороздя волшебное море, послушные лихтеры, освобожденные от груза, плыли в кильватерной струе; и когда пароход поднимался на длинной волне, рулевой на каждом виднелся темным силуэтом на фоне сияющего запада.
Но больше всего радости мне доставлял сам Иррейд. Поселок строителей маяка понемногу выходил за пределы ограды, повыше первого холма земля была совершенно нетронутой, мир полностью отрезанным, лик вещей не измененным человеческими руками. Ничего живого там не было, кроме моллюсков-блюдечек на скалах, старого, серого, исхлестанного дождями барана, которого я выгонял из поросшего папоротником укрытия между двух валунов, да летающих с криками чаек. Остров старше человека, его находили таким приплывающие кельты, норвежцы-мореплаватели и священники Колумба. Земляной запах болотных растений, грубый беспорядок валунов, несравненная морская чистота воздуха, соль и йод, плеск волн о поросшие водорослями рифы, внезапный прибой вдоль береговой полосы, — все, что я видел и ощущал, мои предшественники, должно быть, видели ( и ощущали почти таким же. Я погружался в вольный воздух и в прошлые века.
«Радостно мне бывать на Учд Айлиуне
На вершине скалы,
Потому что оттуда я часто вижу
Лик Океана;
Потому что слышу пение чудесных птиц,
Источник счастья;
Потому что слышу грохот набегающих волн
О скалы;
Временами работаю без принуждения —
Это великолепно;
Временами рву красные водоросли со скал;
Временами рыбачу».
Так пел о соседнем острове Иона сам Колумб тысячу двести лет назад. И так я мог бы запеть об Иррейде.
И все это время я сознавал, что эта жизнь с купанием и загоранием у меня просто-напросто каникулы. В том году пушки целыми днями грохотали на полях битвы во Франции; а я сидел на своем островке (называю его своим на манер любовников), думал о войне, громе тех далеких сражений, страданиях раненых и утомительности маршей. Думал и о другой войне, древней, как человечество, — о человеческой жизни: беспощадная война, мучительное рабство соперничества, тяжелый труд в течение семидесяти лет, дорого дающийся хлеб, сомнительная честь, опасности, западни и скудные воздаяния. Это был взгляд далеко вперед, будущее призывало меня словно бы трубными звуками, предостерегало заранее словно бы плачущим, умоляющим голосом; я радовался и трепетал на пороге жизни, как пришедший на пляж ребенок.
В те дни на Иррейде был один мой сверстник, мы проводили вместе много времени, купались, влезали на валуны, пытались плавать под парусом и вместо этого кружились на месте в плавных водоворотах сильного течения. Но большей частью разговаривали о громадной, неведомой пустыне нашего будущего, задавались вопросом, что приключится там с нами, слушали с удивлением звук собственных голосов в пустом вестибюле юности. Как далеко и как трудно казалось нам тогда глядеть в будущее, к могиле, так же трудно с точностью припоминать то неохотное смирение, точно у жертвенного быка, с которым мы подставляли шеи под ярмо судьбы. Я недавно встретил своего старого товарища, разумеется, не знаю, что он думал, но сам удивлялся, что вижу нас обоих такими устроенными, такими спокойными и беззаботными в этом мире, и как много мы приобрели, и как много утратили, добиваясь этой беззаботности. И какое положение было у нас лучшим; когда сидели, умно пустословя, как люди с немалым жизненным опытом, или когда вели с робостью и надеждой свои совещания на маленьком западном островке?