Вилли Биркемайер - Оазис человечности 7280/1. Воспоминания немецкого военнопленного
Сегодня 11 марта, мой день рождения. И Ганди преподносит мне подарок — кусок вяленой рыбы. Невозможно поверить! Где он его добыл? Никакой рыбы я здесь ни разу не видел. Или, может быть, это охрана иногда продает в бараках такую рыбу? Ладно, не важно откуда, а важно, что Ганди в такой безысходной ситуации так обо мне позаботился. Я ужасно рад, никогда, наверное, так не радовался подарку; замечательно начинается этот день! А слухи, что война со дня на день закончится, становятся все громче.
Все новые и новые пленные прибывают в лагерь, а с ними — все новые сведения, словно со стенки в сортире. Я так говорю: «в сортире» — потому что не могу себе представить, что Иваны нас победили, нас, нашего фюрера, весь немецкий народ. Не помещается такое у меня в голове! А вот Ганди — другой, он гитлерюгендом не интересовался, как я, не бубнил про «фюрера, народ и родину», у него совсем иное мнение. И он говорит мне, что будет рад, если в один прекрасный день вся эта коричневая мразь сгинет. В первый раз говорит сегодня, что никогда не понимал моего увлечения этим фюрером и всем прочим… Что же это происходит в мире? Но ведь Ганди — мой лучший друг, и ведь не первый день! Чего мы только не пережили вместе, не вытерпели, не одолели! Я думаю, это нехорошо, что Ганди сказал мне такое только теперь.
Наш разговор прерывается — четыре офицера Красной Армии, одна из них — женщина, пришли в наш барак. Приносят стол и несколько стульев. На столе раскладывают папки, бумаги и начинают вызывать нас по фамилиям. Узнаю темный лист бумаги, на котором меня записывали, я ведь тогда сказал, что специальность — токарь. Непонятно, как это у них устроено — откуда они знают, кто в каком бараке?
«Биркемайер, Вильгельм!» — выкликает самый низкорослый из четверых, он гораздо меньше ростом, чем даже госпожа майор. Я откликаюсь, но у меня дрожат колени, неверными шагами подхожу к столу, к тому офицеру, что назвал мою фамилию. Он читает бумагу, явно размышляет, потом смотрит на меня прищурившись.
«Такой молодой! — Пауза. — Хочешь домой?» Неужели это правда, неужели война кончилась?! Я поскорее отвечаю: «Да!» — и боюсь произнести еще хоть слово, ничего не соображаю, язык не ворочается. «Был в зенитной артиллерии?» — «Да», — отвечаю дрожащим голосом.
«Стрелял по русским самолетам, в русских летчиков. Летчики погибли, теперь ты работать в России, пять лет!» — резко бросает офицер.
Кружится голова, не может этого быть. Хуже смертного приговора… Чего я только уже не перенес! И теперь еще пять лет? С ума сойти. Наверное, я бледен как мел, и госпожа майор видит, что со мной происходит. «Ты здоровый, ты работать хорошо», — говорит она, и уже вызывают следующего. А я возвращаюсь к Ганди и от волнения едва могу говорить. Ганди спрашивает, в чем дело. Объясняю, как могу, слезы заливают глаза.
Ганди обнимает меня. «Он же того, он ничего не смыслит, да и пьян как свинья! Ни о чем не беспокойся, сюда добрались живыми, еще и домой вернемся! Вся жизнь еще впереди, старина, дружище!» Ганди молодец, его не собьешь, без него мне бы до этого лагеря не дойти.
Следующий день начинается с вошебойки. Все наше барахло, включая шинели, отправляется в печь на прожарку, вши и гниды там погибнут. А белье идет в котел с дурно пахнущей жидкостью. Под потолком барака, где это происходит, проходят трубы, через каждые 40 или 50 сантиметров в них проделаны дырки, из них течет вода — это душ. Раненые тоже должны мыться. По команде раздеться, намылиться и облиться; кругом толкотня, воды не хватает. Сколько недель я не мылся, цирк все это, если нельзя отмыться по-настоящему.
С другой стороны печи, в которой жарились наши вещи, нам их выдают. Опять споры-раздоры, кто-то шумит, что ему дали чужой мундир. А я удивляюсь, что все происходит почти спокойно. А белье выдают новое, наши рубахи да кальсоны можно только выбросить. Уже одеваясь, замечаем, что вши в печке, наверное, только взбодрились, а из гнид как бы не новые вылупились. Чешется и свербит все тело. Только из бани, Banja называется это по-русски, как надо сбрасывать с себя одежки и приниматься за «охоту». Уже научился у старших солдат давить вшей ногтем, а гнид надо буквально выдирать из ткани. Вши теперь наши неизменные спутники.
Лагерь огромный, нетрудно и заблудиться, кругом одинаковые бараки. Когда в Ченстохове была немецкая армия, в этом лагере держали угнанных на работы; здесь в окрестностях большие военные заводы. Русские пленные тут тоже были. А плац, на котором происходят построения, — больше футбольного поля.
Почти ночь, а пленных уже строят на плацу. Старосты бараков отвечают за то, чтоб никто не остался, чтобы все были в строю. Чего от нас хотят Иваны? Ведь если надо что-то приказать, в бараках есть громкоговорители. Вот все собрались, приходят русские офицеры. И объявляют, что мы должны перестроиться «по национальностям». Что за чушь? Мы же все немецкие солдаты, может быть, есть несколько гражданских, а что еще? Не понимаю, что у русских на уме.
Первыми откликаются австрийцы, кто-то уже нацепил красно-бело-красную кокарду на шапку. Вот уже образовалась и другая группа — кто жил поближе к польской границе, считает теперь себя поляком. Какой-то солдат зовет вендов. Из любопытства спрашиваю его, что это такое, а он объясняет, что в Померании есть такое племя — венды. Если голландцы, бельгийцы — фламандцы и валлоны, — это я еще понимаю, но венды? И все ведь в немецкой военной форме, но почти ни у кого уже нет знаков различия — шевронов или звезд на погонах, они их сорвали. Если столько иностранцев, с чего это и каким образом они сражались за Германию, за нашего фюрера? Многие, конечно, убиты, тоже ведь «за фюрера, народ и родину»? Ничего не понимаю! Кучка немцев становится все меньше, все новые «иностранцы» покидают нас; эльзасцы теперь — французы, а фризы с севера — датчане…
Мой друг Ганди родом из Одерберга, это в Верхней Силезии. «Слушай, может, я теперь тоже чех или поляк? Или свинья с русской или польской щетиной? Тьфу ты, черт!» — громко бранится Ганди.
Два русских офицера занимаются теперь отдельно нами, немцами; нас осталось, наверное, человек 200 или 300, это из тридцати или сорока тысяч! Через переводчика спрашивают, все ли мы на самом деле немцы, нет ли среди нас иностранцев. У меня стучит сердце, каждому слову переводчика внимаю со страхом. Что с нами будет? Нам велят построиться, как всегда, в колонну по пять в ряду и — шагом марш; оба офицера идут с нами. Строем идем через лагерь к воротам. В голове роятся мысли одна другой хуже. Нас расстреляют? Или накажут? Как именно? Я уверен, что не меня одного не держат ноги. От страха едва не напускаю в штаны, к счастью, все же удерживаюсь.