Альбом для марок - Сергеев Андрей Яковлевич
Если у Юрки появлялось новенькое, то это бывало не дай Бог:
Юрка прельщал засаленным гроссбухом с марками: Стрейтс-Сетльмент, Лабуан, Абиссиния, синяя американская:
– Линко́льн, освободитель негров.
В круглой картонной коробке из-под мармелада у него были монеты.
– Платина – самый легкий металл, – Юрка показывал алюминиевый жетон Лиги наций.
На очень тяжелой монетке – как сейчас помню – и ошибаюсь:
3 РУБЛИ НА СЕРЕБРО 1840 ГОДА —
и по окружности: ИЗЪ ЧИСТАГО УРАЛЬСКАГО ПЛАТИНЫ.
(По Краузе, платиновая трешка 1840 года существует в единственном экземпляре, и надпись правильная.)
Ни с легкой, ни с тяжелой Юрка не расставался. Однажды промурлыкал:
– Мои финансы поют романсы. Бери рупь Катерины Второй. Семь червей.
Цена дикая, быть в дураках унизительно. Я вертел екатерининские рубли, пока на лучшем не прочитал:
ПЕТРЪ III Б. М. IМП. I САМОД. ВСЕРОС.
Забрал. Деньги со своего огорода, цена кило помидор. Сам выращивал, сам продавал соседним дачникам.
Чем дальше, тем больше излишки сада/огорода шли на базар. Авдотья торговала сама. Мама – никогда: или бабушка, или Анна Александровна, тихоновская монашка:
После базара считали выручку – я смотрел, как неизвестно откуда выплывают непривычные, наверняка изъятые купюры тридцатых годов. Удивительным образом, люди брали эти сомнительные бумажки так же охотно, как рупь с шахтером, трешку с красноармейцем, пятерку с летчиком, червонец с Лениным, ди́кан.
У Анны Александровны был серебряный рубль Николая Второго. Она считала, что он стоит столько, сколько тогда можно было на него купить. Оставалось махнуть рукой.
Анна Александровна (мама за глаза говорила только: Святая) происходила из бывших, сидела на Беломоре, ходила под номером. Тихоновы пустили ее сторожить на зиму – она осталась у них насовсем и из таких, как сама, устроила маленький монастырь. С утра до ночи шли старушки от станции и удельнинской церкви к Тихоновым и обратно. То ли никто не донес, то ли время военное – их не трогали. Соседи звали Анну Александровну Ханжой и были бы рады сказать про нее что-нибудь скверное. Нас всех подряд она почитала красными. Что бы ни делала или говорила, во всем был вызов и настороженность.
– Здравствуйте вам. Нельзя ли мокруши?
– Пожалуйста, – всегда говорил папа.
Перед террасой под яблонями она выщипывала мокрицу для кур. Я вертелся поблизости, она со мной заговаривала – всегда о своем. От нее у меня был на лето старый – с ятями – перевод с французского.
Дневник:
19 июня 1945 г.
…Анна Александровна дала мне почитать “Проповеди для детей” Де Коппета. Замечательная книга.
Над этими простенькими историями я лил слезы, молчал о слезах и о впечатлении. На всю жизнь запомнил и распевал на самодельную мелодию:
К Тебе, Господи, прибегаю, потому что Ты – заступник мой, и буду воспевать силу Твою и с раннего утра провозглашать милость Твою, потому что Ты был мне защитою и убежищем в день бедствия моего.
Лет через тридцать с лишним узнал, что это из 58 псалма.
Второй класс я начал снова в Удельной.
Появились беженцы. Ленинградцев расселили в пустовавшем с довоенных лет поселке бывших красных каторжан. Один эвакуированный поразил меня несообразной фамилией Курочкис.
Ручку ленинградцы называли вставочкой. О блокаде – им в голову не приходило рассказывать, нам – спрашивать.
Беженцы из Подмосковья жили кто где. У одного из них была дикая опасная кличка Гитлеровский пастух. Наверно, пас при немцах.
Прозвища были в ходу вовсю – в Удельной, в Москве – равно:
Седой – блондин (с уважением),
Мышка – блондин (маленький),
Шалфей – смуглый (обычно татарин),
Мо́ра – цыганистый (Я цыган Мора из хора),
Хине́за – монголоватый (в школах обычно проходили немецкий),
Глиста – длинный,
Карапет – короткий,
Рупь-сорок – хромой (Ру́пь-сорок, два́-с-полтиной, три́-рубля),
Фунтик – эфемерный,
Фа́тя – жирный (от комика Фатти),
Котовский – лысый, стриженный под ноль,
от имен: Вовочкин – подхалимская форма,
Коля ́ – залихватская,
от сокращенных фамилий: Ждан, Панфил, Баклан, Сот,
Фадей,
необъяснимые: Притык,
Мирзак,
Патэка.
Изумительная для русского уха идиш-немецкая фамилия Визельтир исключала возможность переделки (дезертир) или замены прозвищем, ибо сама воспринималась как царское прозвище: – Эй, Визельтир!
Тукан было тоже прозвище: нос у завуча был как клюв тропической птицы. Одноклассники рассказывали, что Тукан вошел в женскую уборную за Лидией Степановной и нассал ей в жопу. От этого у нее родились две девочки, а в школе – неприличный глагол втукнуть.
Мне в Удельнинской школе было спокойно: уроки знаю, держусь в сторонке. Шурке Морозову хуже – удельнинский, известный, да еще меченый: над его головой поработал стригущий лишай из пристанционной парикмахерской – Плешь, какой падеж?
По фамилии его дразнили Маруськой.
Когда на него наседали толпой, он всегда был готов задрать ногу – и громом на весь школьный двор:
– Лучше геройски пернуть, чем трусливо бзднуть! – и с присказкой: – Нюхай, друг, хлебный дух!
Кроме нас с Шуркой, марками/монетами, в общем, никто не интересовался. Из-под спуда возникли и бесплатно переходили из рук в руки марки – синие царские по семь копеек и голубые французские по пятнадцать сантимов – стопочками по сто штук, перевязаны пожелтевшей от времени ниткой.
Во втором классе я узнал муки совести. Интеллигентный и милый москвич Игорь показал мне свои монеты. На большой переменке, когда в классе никого не было – все гоняли по двору, – я сел за его парту, поднял крышку и достал коллекцию – хотел взглянуть еще раз. Неожиданно решил разыграть и сунул монеты в карман – пусть хватится, испугается, я посмеюсь и отдам. Я даже рассказал об этом соседке по парте, но она не обратила внимания.
Я судил по себе – пропади у меня что, я тотчас пожалуюсь хорошему товарищу. Но Игорь был выдержанный, воспитанный, он промолчал, сделал вид, что ничего не случилось, и я потерял повод вернуть.