Иоганнес Гюнтер - Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Впервые в жизни Альпы! Целый день соткался из новых чудесных видов. Потом этот несколько старомодный, в благородном стиле большой отель на высоте в три тысячи метров. На севере штурмуют небо острые, как пики, иероглифы Маттерхорна, а на юго-западе, если не ошибаюсь, высится круглая белая шапка Монте Розы. Прохладный плотный воздух, какого еще не приходилось вдыхать, — бодрящий и в то же время насыщающий почти до утомления.
Фольмёллер заказал мне комнату с верандой и изумительным видом на Альпы. Он был чрезвычайно внимателен и предупредителен, и вскоре я понял, почему он меня пригласил. Его пантомима уже была поставлена Рейнхардтом в берлинском цирке Шуманна и шла там с грандиозным успехом. На легенду о мадонне, которая долгие годы служит в монастыре вместо монахини, сбежавшей из обители и ринувшейся в пучину мира, Хумпердинк написал хорошую музыку; о желании поставить эту вещь уже заявили театры таких городов, как Лондон, Вена, Нью-Йорк. У Фольмёллера возникла потребность отблагодарить меня как человека, от которого он получил нужный импульс.
За те две недели, в течение которых я был его гостем, мы с ним облазили все окрестные горы. На этот раз Фольмёллер прочел мои рукописи и обсудил их со мной; многое ему даже понравилось, прежде всего фрагмент пьесы «Владимир и Рогнеда» и небольшой зингшпиль «Любимейший гость». Я с удивлением удостоверился в том, что он помнит наизусть половину Гёльдерлина и читает его зажигательно, с большим искренним воодушевлением. Как и Георге, которым он восхищался. Такое общение было мне по сердцу.
Да, в его лице я имел дело с настоящим поэтом. Он был прост и в то же время вел жизнь аристократа, по крайне мере мне так казалось. Конечно, этому восхищению способствовала и обстановка. Невиданный доселе мир Альп, его гремящая тишина, суровый Маттерхорн в скользящем серебре луны, колокольчики коров под нами, где паслись стада, шик отеля, соблазнительная, сытая и привольная жизнь — все это обрушилось на меня грандиозным переживанием, которое не изгладилось из памяти до сих пор.
Как-то вечером, когда мы засиделись допоздна за столом, попивая бархатное бургундское, внезапно поднялась буря, электричество выключилось, гигантские молнии за окном стали выхватывать из темноты желтеющие внизу долины, загрохотал гром, многократно отраженный горным эхом; а под все это Фольмёллер тихим строгим голосом стал читать стихи Георге, не обращая внимания на бушующую стихию. Да, я им восхищался.
С тем же интересом и добродушием, внезапно меняя тему, он мог заговорить на своем швабском об издателях или о красивых женщинах. Это ли не признак высшего света! Я находил его неподражаемым, и это меня окрыляло.
Первая половина дня до ланча принадлежала мне; в это время он писал письма; встречались мы только за столом, за ланчем — так это называлось, ибо мы оказались в американском анклаве, все вокруг говорили по-английски.
Как сейчас вижу: Фольмёллер стоит передо мной с телеграммой в руках. Протягивая ее мне, он спрашивает, кривя тонкие губы:
Ну, что, разрешить ей приехать?
Некая дама, назовем ее Еленой, просила дозволения приехать.
Она собирается играть монахиню в венской постановке «Миракля».
Почему вы спрашиваете об этом меня?
Потому что, если ко мне приедет женщина, вы должны будете взять на себя роль ее жениха.
Она, по его словам, очень красива, но вот так запросто пригласить ее он не может, так как все американцы в отеле знают, что он женат. А поскольку он собирается гастролировать с «Мираклем» по Америке, то вынужден считаться с моралью американок, которые никогда не простят ему, если он, будучи женатым, примет тут у себя столь соблазнительную красотку. Ну а если она приедет ко мне как к своему жениху, то возражений не будет даже у самых чопорных жительниц Бостона.
Вот так нежданно можно обзавестись невестой.
Елена и впрямь была очень красива, среднего роста, с волнующими женскими округлостями, с золотистыми волосами и лучистыми, золотисто-карими глазами. У нее были большой рот и прямо-таки детские пухлые ручки. Манящие плечи и грудь, небрежная соблазнительная походка со сладострастными покачиваниями, широко распахнутые глаза — все это обладало мощным чувственным флером. И при всем том она не была одной из нравящихся мне женщин — слишком много болтала, слишком возбужденно и, прежде всего, слишком громко, а также слишком громко смеялась.
Фольмёллер снял ей, хотя отель был переполнен, одну из лучших комнат с застекленным балконом на нашем же этаже.
С появлением Елены спокойной жизни пришел конец. Фольмёллер в присутствии красивых женщин преображался; его слегка демонический профиль в такие периоды заострялся еще больше, приобретая хищно-сладострастное выражение. И речь его становилась иной — какой-то завоевательски ноншалантной. Присутствие женщины героизировало его облик в некоего швабского Дон Жуана, наслаждающегося игрой двусмысленных словечек и фраз.
Я чувствовал, что на нас направлены осуждающие очи всех собравшихся в отеле американок. Надо полагать, мы были для их нравственности эдаким камнем преткновения, хотя они всячески делали вид, что совершенно не интересуются нами. Тогда-то возникла во мне уверенность, что любая американка, даже проводящая свой медовый месяц, не бывает моложе пятидесяти. Во всяком случае мне еще не приходилось видеть такого скопления пенсне и лорнеток на одном пятачке. Прямо какой-то стеклянный дождь.
После сорока восьми часов, проведенных с нами, Елене нужно было возвращаться к мужу в Мюнхен. Фольмёллер обещал ей роль, сулившую блестящий успех, но она ее так никогда и не получила. Вероятно, как-то он выпутался потом, пустив в ход свой дар убеждения, правда, убеждать эту красивую женщину было не так уж и трудно. Она бывала и подозрительной, и необыкновенно доверчивой — и то и другое было у нее всегда некстати.
Я уезжал вместе с ней, и Фольмёллер купил нам спальные места в отдельном купе, что он находил особенно ост-
13 Зак.54537 роумным. Мы с удовольствием вступили в эту игру, но потом столкнулись с немалыми трудностями, когда в Цюрихе захотели поменять билеты.
На другое утро я был в Мюнхене — снова в Мюнхене пять лет спустя. В третий раз в этом городе, который стал городом моей судьбы, наряду с Петербургом, Лондоном и в какой-то мере Берлином.
Ситуация на издательском фронте изменилась. Ганс фон Вебер хоть и издавал вот уже два года журнал «Гиперион» вместе с Францем Блеем и Карлом Штернхаймом на деньги последнего, однако успехом пользовались только его дорогие издания классиков с иллюстрациями современных графиков. Он способствовал продвижению Альфреда Кубина и мудрого шармёра Эмиля Преториуса; однако его опыты завязать отношения с новыми поэтами кончились плачевно, так как он умудрился поссориться со всеми. И несмотря на изысканнейшие раритеты в сто, сто пятьдесят экземпляров, которые он издавал, он вскоре оказался на периферии.