Борис Пастернак - Переписка Бориса Пастернака
…С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть! [251]
все, что еще отзывалось в ней на ее женское имя – шло за ним, она не могла не идти, хотя, может быть, уже не хотела идти. Так, преображенно и возвышенно, мне видится расставание Аси с Белым [252] – не смейся – не бойся.
В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с Мо́лодцем – не смейся опять! – сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло – верно. Ах, может быть просто продленное «не бойся» – мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел – жить, тот за моей – не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно – назад!
О Рильке. Я тебе о нем уже писала (Ему не пишу). У меня сейчас покой полной утраты – божественного ее лика – отказа. Пришло само. Я вдруг поняла. А чтобы закончить с моим отсутствием в письме (я так и хотела: явно, действенно отсутствовать) – Борис, простая вежливость не совсем или совсем не простых вещей. – Вот. —
Твой чудесный олень с лейтмотивом «естественный». [253] Я слышу это слово курсивом, живой укоризной всем, кто не. Когда олень рвет листья рогами – это естественно (ветвь – рог – сочтутся). А когда вы с электрическими пилами – нет. Лес – мой. Лист – мой. (Так я читала?) И зеленый лиственный костер над всем, – Так? —
Борис, когда мне было шесть лет, я читала книжку (старинную, переводную) «Царевна в зелени». Не я – мать читала вслух. Там два мальчика убежали из дому (один: Клод Бижар – Claude Bigeard – Бижар – сбежал – странно?), один отстал, другой остался. Оба искали царевну в зелени. Никто не нашел. Только последнему вдруг неожиданно хорошо стало. И какой-то фермер. Вот все, что я помню. Когда мать проставила голосом последнюю точку – и – паузой – конечное тире, она спросила: «Ну, дети, кто же была эта царевна в зелени?» Брат (Андрей) сразу ответил: «Почем я знаю». Ася, заминая, начала ластиться, а я только покраснела. И мать, зная меня и эти вспышки: – «Ну, а ты как думаешь?» – «Это была… это была… натура!» — «Натура? Ах ты! – умница». (Правда, ответ запоздал на век? 1800 г. – Руссо.) Мать меня поцеловала и обещала мне вне всякой педагогики, в награду (спохватившись, скороговоркой): «За то, что хорошо слушала…» книжку. И подарила. Но гнуснейшую: Mariens Tagebuch и, что еще хуже, Машин дневник, противоестественный, потому что Маша – и тетя Гильдеберта, и праздник «трех королей» (Dreikönigsfest) и пр. Противоестественный потому еще, что мир непреложно делился на богатых девочек и бедных мальчиков, и богатые девочки этих бедных мальчиков, сняв с себя (!) одевали (в юбки, что ли?). Аля эту книгу читала и утверждает, что там тоже был мальчик, который тоже сбежал в лес (потому что его бил сапожник), но вернулся. Словом: натура (как – часто) повлекла за собой противоестественность. Эту ли горькую расплату за свою природу имела в виду мать, даря? Не знаю.
–Борис, я только что с моря и поняла одно. Я постоянно, с тех пор, как впервые не полюбила , [254] порываюсь любить его, в надежде, что может быть выросла, изменилась, ну просто: а вдруг понравится?
Точь-в-точь как с любовью. Тождественно. И каждый раз: нет, не мое, не могу. То же страстное взыгрыванье! (о не заигрыванье! – никогда) гибкость до предела, попытка проникнуть через слово (слово ведь больше, чем вещь: оно само – вещь, которая есть только – знак. Назвать – овеществить, а не развоплотить) – и – отпор.
И то же неожиданное блаженство, которое забываешь, как только вышел (из воды, из любви) – невосстановимое, нечислящееся. На берегу я записала в книжку, чтобы тебе сказать. Есть вещи, от которых я в постоянном состоянии отречения: море, любовь. А знаешь, Борис, когда я сейчас ходила по пляжу, волна явно подлизывалась. Океан, как монарх, как алмаз: слышит только того, кто его не поет. А горы – благодарны (божественны).
Дошла ли, наконец, моя? (Поэма Горы.) Крысолова, [255] по возможности, читай вслух, полувслух, движением губ… Особенно «Увод». Нет, все, все. Он, как «Мо́лодец», писан с голосу.
–Мои письма не намеренны, но и тебе и мне нужно жить и писать. Просто – перевожу стрелку. Ту вещь о тебе и мне почти кончила. [256] (Видишь, не расстаюсь с тобой!) Впечатление от чего-то драгоценного, но – осколки. До чего слово открывает вещь! Думаю о некоторых строках. – До страсти хотела бы написать Эвридику: ждущую, идущую, удаляющуюся. Через глаза или дыхание? Не знаю. Если бы ты знал, как я вижу Аид! Я, очевидно, на еще очень низкой ступени бессмертия.
–Борис, я знаю, почему ты не идешь за моими вещами к Н. А.. [257] От какой-то тоски, от самообороны, как бежишь письма, которое требует всего тебя. Кончится тем, что все пропадет, все мои Гет'ы. Не перепоручить (не перепоручишь?) ли Асе? Жду Шмидта.
М. Ц.
Я не слишком часто пишу? Мне постоянно хочется говорить с тобою.26-го мая 1926 г., среда, III.
Здравствуй, Борис. Шесть утра, все веет и дует. Я только что бежала по аллейке к колодцу (две разные радости: пустое ведро, полное ведро) и всем телом, встречающим ветер, здоровалась с тобой. У крыльца (уже с полным) вторые скобки: все еще спали – я остановилась, подняв голову навстречу тебе. Так я живу с тобой, утра и ночи, вставая в тебе, ложась в тебе.
Да, ты не знаешь, у меня есть стихи к тебе, в самый разгар Горы (Поэма конца – одно. Только Гора раньше и – мужской лик, с первого горяча, сразу высшую ноту, а Поэма конца уже разразившееся женское горе, грянувшие слезы, я, когда ложусь, – не я, когда встаю! Поэма горы – гора, с другой горы увиденная. Поэма конца – гора на мне, я под ней). Да, и клином врезавшиеся стихи к тебе, недоконченные несколько, взывание к тебе во мне, ко мне во мне.Отрывок:
…В перестрелку – скиф.
В христопляску – хлыст,
– Море! – небом в тебя отваживаюсь.
Как на каждый стих —
Что на тайный свист
Останавливаюсь.
Настораживаюсь
В каждой строчке: стой!
В каждой точке – клад.
– Око! – светом к тебе расслаиваюсь
Расхожусь. Тоской
На гитарный лад
Перестраиваюсь.
Перекраиваюсь… [258]
Отрывок. Всего стиха не посылаю из-за двух незаткнутых дыр. Захоти – и стих будет кончен, и этот, и другие. Да, есть ли у тебя три стиха: Двое, посланные мною тебе летом 1924 г., два года назад, из Чехии: «Елена, Ахиллес – Разрозненная пара»; «Так разминовываемся – мы»; «Знаю – один Ты равносущ Мне». [259]
Не забудь ответить. Тогда пришлю.
Борис, у Рильке взрослая дочь, замужем, где-то в Саксонии, и внучка Христина, двух лет. Был женат, почти мальчиком, два года – в Чехии – расплелось. Борис, последующее – гнусность (моя): мои стихи читает с трудом, хотя еще десять лет назад читал без словаря Гончарова (И Аля, которой я это сказала, тотчас же: «Я знаю, знаю, утро Обломова, там еще сломанная галерея»). Гончаров – таинственно, а? Тут-то я и почувствовала. Когда (Tzarenkreis [260] ) из тьмы времен – прекрасно, когда Обломов – уже гораздо хуже. Преображенный – Рильке (родительный падеж, если хочешь Рильке'м) Обломов. Какая растрата! В этом я на секунду увидела его иностранцем, т. е. себя русской, а его немцем. Унизительно. Есть мир каких-то твердых (и низких, твердых в своей низости) ценностей, о котором ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке. Гончаров (против которого житейски, в смысле истории русской литературы такой-то четверти века ничего не имею) на устах Рильке слишком теряет. Нужно быть милосерднее.